II
Уже второй день на нашей скале живет беленькое облачко. Мы бы не против, но вспотели окна и двери перестали закрываться, и куда и сколько ни смотри, кроме белого полотна ничего не увидишь.
Сегодня мы с Романом проспали до обеда, и еще спать хотелось. За обедом Роман хмурился, потом бросил ложку:
— Сходить на Баранью, что ли? Кто со мной?
— Пойдем, — сказал я.
Собирались не долго: покидали в вещмешок чай да сахар, взяли удочки. Я повесил на плечо бухточку тонкого стального троса, Роман — ружье.
Только спустились с нашей скалы, черт возьми — другой мир: теплынь, ароматы моря и цветов. Хоть мы и спешили, но на закрытой от ветра поляне, всей в сплетении трав и цветов, через которые пробивались стрелы дикого лука, присели покурить. А потом и заснули на раскинутых куртках.
— Ох как моя Анна любила ходить сюда по цветы... — сказал Роман, проснувшись.
— Н-да, — я бросил травинку, которую рассматривал на солнце.
— Как только хорошая погода, она сразу сюда... даже в последнее время.
— Сына ждешь?
— Сережку. — Роман задумался.
— А если дочка?
— Все равно.
Утомленные этим разговором, замолчали. Я опять сорвал травинку; Роману на нос села бабочка. Она, конечно, впервые встретила человека и не подозревала, что присутствие ее на его носу неприятно ему; она терла лапкой о лапку.
— Фу! — дунул Роман; бабочка, потрепетав, сложила крылышки и еще крепче вцепилась в Романов нос. — Ты смотри... Да фу, фу!
Бабочка полетела. Роман потер нос.
— А куртки давай бросим, — сказал я.
— И ружье.
— Стрелять никого не будем?
— Лень.
Сначала, прыгая с валуна на валун, шли берегом. На прибрежных скалах сидели бакланы. Они даже головы не поворачивали в нашу сторону.
— Глупые вы, глупые, — сказал им Роман; потом обратился ко мне: — А что, если принести им хлеба?
— Хлеб все едят.
Когда взбирались на перевал, трава больно хлестала по лицу; несколько раз останавливались, ели щавель и малину, пили воду из хрустального ручейка.
— Ну и водичка, — блаженствовал Роман, — зубы звенят! Воду вот тоже все пьют, но такую...
— Согласен.
Перед самым увалом пошел орешник — ну и мука же! И наступаешь на него, и сгибаешься под ним, но чем дальше, тем невозможнее.
На перевале присели покурить. Под нами разливанное море тумана, в полыньях его зеленели склоны сопок, синели заплатки стеклянного моря. Над нами чистое бездонное небо. И ни шороха, ни звука. Думалось, что все заботы, неудачи и расстройства, мелочные хлопоты не устоят перед этим чудом природы.
— Н-да, — сказал Роман.
— Н-да, — сказал я.
После перевала окунулись в березовую рощу. В ней было холодно и сыро, солнышко не могло пробиться сквозь сплетенные верхушки деревьев — такая уж камчатская береза; ствол ее кривой, а вершина словно тарелка.
Под ногами, на сырой земле без травы, валялись заячьи орешки, стояла, вода в исполинских медвежьих следах. Звенели комары, было жутко.
— Зря ружье бросили.
— Миша на ягоды сейчас, а больше кого?
— Комаров.
За рощей в ольховнике повезло: наткнулись на пересохший ручей.
И вот она, Баранья. Сама она горела серебром, берега — зеленые-зеленые; как стражники, стояли на излучине три ольхи — толстющие, в обхват.
На песчаном берегу, неподалеку от шалаша, виднелись две фигуры.
— Парни с метеостанции, — сказал Роман. — Гольцов таскают.
— Просто бездельничают.
Это были Васька Степанов и Митроха, в прошлом тоже флотские ребята. Они были голые по пояс, босиком. Рядом валялись мешки с рыбой, кипела уха в котелке.
— Загораем? Привет!
— Загораем. Тросик для петли?
— Мишу не встречали?
— Нет. Но тропы есть.
— Хорошо.
— Аннушка не родила?
— Телеграммы пока нету.
Мы тоже разулись. И сразу вспомнилось детство... У меня оно было вольное, деревенское, безмятежное и, конечно же, счастливое.
Принялись за уху.
— Завтра на ночь брошу якорь здесь, — сказал Роман. — Надышусь.
— Мы тоже не из-за гольцов, — сказал Василий.
— Со дня на день красная пойдет, — напомнил Роман. — Не прохлопать бы.
— Мы уже закидничок гоношим, — сообщил Степанов. — Чего не заглядываешь, Рома?
— Все спим, Вася.
Василий с Митрохою обулись, приладили ноши и двинулись к устью сухого ручья.
— Хорошие парни, — сказал я, когда их спины утонули в траве.
— Флотский народ, что ты хочешь.
Мне вспомнились все товарищи, с кем служил на подводной лодке, с кем рыбачил на сейнерах и траулерах, с кем делил тоску и радости в дальних плаваниях. Стало грустно. И зачем я схватился за книжки, зачем пытаюсь проникнуть в мудрость наук, да и мое ли это дело — учить ребятишек? А будут ли среди учителей у меня друзья? А не запустить ли все тома мудрости в самый дальний угол — и опять на ходящую под ногами палубу! Засвистит ветер в ушах, закачаются созвездия над мачтами...
Впрочем, не один я тоскую по морю. Роман вот тоже частенько заводит разговоры о «махнуть бы на Мадагаскар». Его большая бродячая душа порядком притомилась от сидячей жизни.
— Рыбачить или петлю? — спросил я Романа.
— Поставим петлю.
— Добро.
Забрались чуть повыше по Бараньей, возле больших деревьев, где медвежья тропа была похожа на тракторный след, поставили петлю, закрепив ее за одно из деревьев.
— Теперь рыбки сюда.
— Непременно.
Возле шалаша, на стремнине, начали рыбачить. Голец ловился хорошо, пустых заметов почти не было. Рыбачили по-камчатски: к крючкам привязали красные тряпочки — голец думает, что это лососевая икра — и кидали без наживы. Через час на песке трепыхалась большая куча рыбы, но мы продолжали — и на мишу ведь надо.