справиться, а то сразу много их навалилось. Они бы справились. И никакого бы кризиса не было — так нам всегда говорят. Мы и сейчас бежим от него, а он на пятки нам наступает, и нет времени ни отдышаться, ни оглянуться, и ничего тут не сделаешь, ничего не поправишь. А как с куаферством разделались, так ни у кого никакой охоты нет. Все бессмысленно.
Я ничем сейчас не занимаюсь, не делаю абсолютно ничего, даже не встречаюсь с людьми. Разве что случайно.
С дю-А тоже вышло случайно. Я и не знал, что он в городе. Я вообще про него почти ничего не знал. Катил себе на велосипеде к Парку Третьего уровня, там бывают прекрасные стекла, просто удивительные стекла бывают. И дают не на сутки, а на сколько захочешь. «Пять лет за пять минут» — вот их девиз, там же, в Парке, висит. Я, как и все городские бездельники, очень привязан к стеклам, больше чем к Марте; с той вообще сложности, похоже, что дело к разрыву идет, а жаль, будет тяжело без нее, еще, пожалуй, тяжелее, чем с ней. Мы все чаще и чаще ругаемся, мы пытаемся не видеть друг друга днем. Ночью, вымотанные бездельем, мы приходим домой, садимся к столу и говорим — каждый раз часа по четыре. В этом наша совместная жизнь, для этого мы необходимы друг другу. Смешно — весь день ненавидеть, а к ночи даже мысль оставить о ненависти. Смешно. И страшно, что четырехчасовые беседы эти, в общем бессмысленные и безынформационные, как утренние приветствия с соседями, как и все вокруг, все чаще превращаются в каскады микроскопических ссор, все чаще оборачиваются злобным скандалом (и неизменным утренним поцелуем), что ненависть из дневного все чаще проникает в драгоценное время ночи, но пока мы держимся друг за друга, пока в принципе у нас все хорошо.
Да, так дю-А. Симон дю-А. Старший математик Шестого Пробора. В тот день он ехал навстречу в двухместной деловой бесколеске последней модели — без верха. Строгий концертный свитер, розочка на плече, ухоженное моложавое лицо (впрочем, почему моложавое? Не рано ли в старики? Даже я еще не старик, просто выгляжу так, а он всегда был моложе меня). Он первый меня заметил, я-то давно уже растерял куаферские привычки, ничего во мне от куафера не осталось, да и на кой бы мне черт вглядываться, кто там едет на бесколеске, нет у меня таких знакомых в городе, у меня, считай, никаких знакомых в городе нет, разве что Федер, бывший мой командир, но он давно уже на Землю носа не кажет, а если и появляется, то всегда предупреждает заблаговременно. Он говорит, что помнит меня и любит, он говорит, что сейчас почти никого из наших в Ближнем Ареале не осталось, будто я без него не знаю, что и в Дальнем их не так уж много, будто я не сидел тогда под бронеколпаком из-под списанной «Птички» и не на моих будто глазах гибли лучшие наши товарищи. Будто я ничего не помню. Но он, наверное, имеет в виду всех куаферов, а не только наших общих знакомых.
Дю-А крикнул:
— Массена, эй!
Я остановился и стал молча вглядываться в него, пока он не подъехал вплотную. Он протянул руку:
— Ну, привет!
— Привет, — сказал я. — Вот так встреча.
— А ты все такой же, — соврал он, чего раньше за ним не водилось. Почти не водилось — один случай все-таки был. И я подумал, что он стал совсем деловым человеком, наш бывший старший математик Пробора.
Мне эта встреча не слишком-то приятна была, да и Симону, думаю, тоже… впрочем, не знаю, что он там чувствовал, я и насчет себя то и дело ошибаюсь, мне бы раньше это понять.
Мы помолчали немного, потому что первый и основной стандартный вопрос: «Ну как там наши?» — относился к числу затрепанных. А другие в голову не приходили. И уж слишком дю-А был холен. Он растянул губы (так и не научился правильно улыбаться) и спросил:
— У тебя важных дел сейчас никаких нет?
— Я их переделал уже лет двадцать тому…
— Бездельничаешь. — Он неодобрительно поморщился, но не успел я обидеться, как тут же перестроился на прежний приятельский лад. — А я свои могу отложить ради такого случая. Посидим?
И неожиданно для себя я сказал:
— Чтобы! — что на сленге куаферов, откуда ни возьмись вдруг прорвавшемся, означало, в частности, крайнюю степень согласия. Я встряхнул велосипед, поставил автопилот на «возвращение к Дому» и, не раздумывая, пересел в бесколеску, которая, как похвастался дю-А, носила гордую марку «Демократрисса».
Некоторое время ехали молча. Я пристально смотрел на него, но, в общем, не видел. Я чувствовал, что имею право смотреть на него пристально, и пытался к тому же сгладить гадливый привкус от своего слишком поспешного и униженного, нищенского согласия на совместное «посидим». Он же делал вид, что взгляда не замечает и весь поглощен дорогой. Потом, словно вспомнив что-то, улыбнулся и повернул ко мне голову. Хуже улыбки я ни у кого не встречал. Он совершенно не умел улыбаться.
— Я, честное слово, рад тебя видеть. Пан Генерал, — сказал он.
Пан Генерал. Вот что меня удивило. Слишком для него панибратски. Так они звали меня на Проборах — Пан Генерал. Даже не знаю, почему. Может быть, и в насмешку. Но он ко мне всегда обращался только по имени.
— Я верю, — ответил я. — Хотя странно, конечно.
Это действительно было странно. Я не видел еще, чтобы дю-А кому-нибудь когда-нибудь был бы рад. Он никого не любил, и никто из нас тоже его не любил. Ни Лимиччи, ни Новак, ни Гвазимальдо, ни Джонсон, ни Джанпедро Пилон — никто. Даже Кхолле Кхокк старался обходить его стороной. Один только Федер поначалу пытался изображать симпатичное к нему отношение, не мог же он так сразу, открыто невзлюбить собственную креатуру, но даже и Федер в конце концов отвернулся. Знаменитый Антанас Федер, собравший нас, сделавший из нас, в общем-то сброда (до того как он нас собрал, мы нигде долго не уживались, все с нами какие-то истории), великолепную парикмахерскую команду, одну из лучших в Ареале. Все без исключения специалисты стремились заполучить именно нас. И конечно, именно нас после Четвертого Пробора, очень удачного, выбрали мишенью для всепланетного панегирика. Я до сих пор не могу понять, почему Федер взял дю-А в старшие математики. Он, я думаю, самым примитивным образом обманулся, перехитрил сам себя, первый, может быть, раз в жизни.
Математика вообще подобрать было сложно. Во-первых, потому, что они к нам не слишком-то и шли. Они занимались чем угодно — от эргодического дизайна до восьмиуровневой демографии, никому на Земле не нужной, — и только нас не хотели знать. Клановый предрассудок, а умные, казалось бы, люди. Во- вторых, уж больно сложная должность, тут одними только расчетами дела не сделаешь. Старший математик Пробора — то же самое, что дирижер в оркестре, одну и ту же симфонию может сыграть тысячью способами, и каждый будет на другой не похож. От него зависит план всей кампании, он решает, какие советы интеллекторов стоит одобрить, а какие — пропустить мимо ушей. Он — величина не меньшая, чем сам командир Пробора, хотя формально командир и повыше. Тут главное, как математик себя поставит.
За Пятый, наш триумфальный, Пробор погиб только один человек, но, на беду, им оказался именно Жуэн Дальбар, старший математик. Он погиб от укуса местного насекомого, так и не установленного достоверно во всегдашней проборной неразберихе. Это случается сплошь и рядом: вдруг ни с того ни с сего отточенный профессионализм, гипертрофированная осторожность, со стороны напоминающая иногда трусость, пасуют перед дешевым, но неистребимым желанием убедить всех и каждого, что тебе, куаферу, не писаны никакие законы, даже неписаные, что из любой ситуации ты выйдешь обязательно победителем, что не пристало тебе, куаферу, опасаться земли, по которой ты ходишь, которую пытаешься усмирить. А потом одна за другой наезжают строгие, строжайшие и сверхстрожайшие комиссии, они дотошно высматривают каждую царапину на стенах сборных домов, изучают химический состав грязи, скопившейся под твоими ногтями, пересчитывают твои носовые платки, злодействуют по вивариям и теплицам, а уходя, оставляют тысячи запретов, взыскании и выговоров, а также сотни явно невыполнимых инструкций. Да черт с ними, я не о них.
Дальбар вышел из Территории, чтобы показать нам, как голыми руками берут железного стикера, мы его предупреждали о защите, только он все равно пошел. И он показал, он взял его, не фиксируя, а через час распух, и ничем ему не смогли помочь, мы даже диагноз не успели поставить. Очень медики убивались и на нас очень кричали. А мы что?