бездарности.
– До того доиграетесь, хоть варягов опять призывай.
– Это у тебя вроде русофобства получается.
– Сделайте наконец святую Русь «юденфрай», может, счастье обретете.
– Погоди, сделаем.
Но Стасик нас с Мишкой не тронул. Вот мы идем вдоль Фонтанки. Мишка говорит, что болен отъездом и к отъезду приговорен:
– Ты только посмотри на эти рожи… ты только посмотри на этого крокодила с овчаркой.
– Ты думаешь, по Бродвею сплошные Эйнштейны гуляют?
– Если я не уеду, построю на Невском баррикаду.
– Но ведь тебя-то никто особенно не притесняет.
– Понимаешь, здесь я достиг потолка.
– Там заборы красить будешь.
– Старичочек, создадим собственную газету. Ты Пеле, я Гарринча.
– Будешь играть при пустых трибунах.
– На Западе миллион русскоязычных. Представляешь, миллион, – прокричал Адлер и потряс кулаками.
Он всегда вот так, заводился со старта. На Мишке была серая вязаная шапка с красным помпоном. Его борода заиндевела. Он походил на гнома.
Я знал: Адлер уедет. И даже если Ленка не согласится, он бросит ее и Вовку. Разрабатывая нехитрую схему, он всегда шел напролом. Главное для него не шайбу забросить, а финты, комбинации, размазывание противника по стенке.
– Очень хочется врезать Софье Владимировне[7]. Создадим в Нью- Йорке газету и врежем.
Зимним непроглядным утром Дом прессы светился всеми окнами. Газетный улей гудел. Вот бывший друг Володя Стругацкий проскочил. Въедливый, стремительный жучок. В дубленочке. Чистые дряблые щечки подрагивают в лад поступи. Прямо из Института культуры в газету «Смена» прошмыгнул. Бочком, бочком. Потому как по паспорту белорус. Да еще зовут Владимир Ильич. А ну-ка попробуй Владимиру Ильичу препоны поставить! Этот по молодежным подвигам специалист, по энтузиазму: полярные экспедиции, водолазы, Байконур.
А вон другой Володя… Спичка. Себя поперек шире. Бог не без чувства юмора. Спичка который год во внештатных. Матрешкой все не может прикинуться.
А вон самая главная матрешка: Боря Фельд. Зав. международным отделом «Ленинградской правды». Специалист по антисионистской пропаганде. И куда только израильская разведка смотрит! Вот кого б похитить, так Эйхмана, в рот кляп – и в Тель-Авив. Судить под пуленепробиваемым колпаком.
А вон и старики осанистые. Боевые карандаши. Бухарина помнят. Похожий на величавого верблюда Чертков, облезлый гриф Бланк, жаба-астматик Блюмфельд. Старые гвозди не выдирать, новые не вколачивать. Такова негласная установка Смольного. Я новый гвоздь. Но мне и не хочется быть вколоченным в эту гнилую доску.
В журнализме нечего делать задумчивым. Тут нужны бодрые, румяные, голубоглазые. Вон пошел «рабочий отдел» Вадик Шевченко. Не идет, а пишет. Волосы – два крыла русых, пушистые каштановые усы, шелковистый финский костюм, чемоданчик-дипломат костюму в масть. Аспирант-заочник кафедры общественных наук, коммунист. Далеко пойдет, если не остановят. Да кто же остановит товарища Шевченко?! Вот сейчас войдет в кабинет, сядет в кресло, облокотится. С ходу за телефон:
– Приветствую, Сашок… – Это он смольненскому дружку.
– Ну как там с выборгским почином?
– Темно, как у негра под мышкой. Но секретарь деловой. Во всем добирается до потрохов.
– В случае чего давай сигнал SOS.
Я позвонил на лестничной площадке и долго ждал, покуда он, шаркая, добрался на больных ногах до двери и громыхнул засовом. Он поражал громадностью спутанной гривы. Казалось, под тяжестью ее немощное тело вот-вот переломится…
– Сходите на кухню, чайку взогрейте, – сказал он с печальной улыбкой, обнажив плохие зубы. Жил он со стариком отцом, мать давно умерла. В комнате пахло пылью, мужским неуютом. На столе рядом с недопитой бутылкой и порожней сковородкой – заграничный альманах «Аполлон». На раскрытой странице голый Кока Кузьминский с громадной бородой, вялым безмускульным телом и сереньким ординарным фаллосом.
Я сходил на кухню, взогрел чайку.
– Хотите посмотреть «Аполлон»? Ну и наговорил про нас с Охапкиным Кока. Дорвались до свободы, а пользоваться не умеют. Простите, должен включить музыку.
Вынимает диск из конверта. Держит осторожно, растопыренными пальцами, не прикасаясь к поверхности. Баховская токката заполняет старый, брюхатый дом, растворяет застенные коммунальные голоса.
– Вы даже не представляете, как они в Комитете наловчились. Ведь что делают: подкрадываются, выстреливают из духового пистолета. Присоска подслушивателя на оконном стекле. Вибрация точно передает звуки.
За чаем я читаю ему свои стихи:
– Традиционно, – сказал поэт[8].
– А как пишете вы?
– Прислушиваюсь к звукам и голосам во мне. Это необъяснимо.
отом мы долго спускались по темной лестнице. Он хватался за перила, с грохотом ронял костыли, я искал их в темноте, перетаскивал его на спине через дорогу. Проволочная борода колола мой взопревший затылок.
Когда мы взгромоздились по лестнице в прокуренную коммунальную клеть, девушка-философ, председательница семинара, отчитала нас за опоздание. Пир ума подходил к концу. Плотный человек в польском джинсовом костюме, развалясь на узкой оттоманке, двигая хохляцкими усами, набрасывал фломастером портреты присутствовавших и раздавал, успевая при этом подавать реплики:
– Церковь – тело Христово? Вы говорите – тело. Какое же это тело, когда порой не знаешь, кому исповедуешься, священнику или майору.
– Нужна жертва, – говорил длинноволосый, бледный, в стальных очках. – Это ли мужество – жить в Париже, печататься в «Континенте»? Здесь каждую минуту могут убить.
– У нас в Ленинграде – больная ситуация, – вступил поэт. – Этот уехал, тот подает. Все сидят на чемоданах. Идеология мертва. Но она как воздухонепроницаемая пленка, дышать не дает.
Все сидели на полу, на ковре. Единственный стул был предложен поэту. Пещерная дикость его гривы клубилась. Черные расширенные зрачки дрожали. Неожиданно он смолкал, как бы прислушиваясь к звукам своего голоса.
– Но ведь есть же движение к лучшему, – сказал кто-то лысый из-за дивана, – по миллиметру. Не понимаю, как можно уезжать, будучи христианином.
– Я принадлежу всему миру, – перебила стоящая на коленях девушка-философ, откинув сильной ловкой рукой длинные рыжие волосы. – Я свободный человек и принадлежу всему миру.
– Но ведь на Западе ощущение тупика, – сказал портретист. – Спроси Лукино. Ну объясни им, Лукино!
– Вы плохо представляете себе нашу духовную ситуацию, – сказал тонколицый зеленоглазый итальянец с шапкой русых волос. Он говорил по-русски как прибалт. – Мне кажется, у вас больше духовного здоровья.
– Надоело, все надоело, – восклицала перед уходом некрасивая, монголовидная девица, натягивая грязненький белесый плащик. – Здесь говно и там говно. А пошли б вы все в баню.