И в самом деле. Куда мне было уходить? К тараканам? В глухой двор моего «кондо»? В духовное сиротство? И потом, все еще была надежда: а вдруг газета состоится и можно будет сменить малярный каток на компьютер, который нынче вместо пишущей машинки? Не уходить же в самом деле к Адлеру с Аршином. Тем более что на их половине тоже разразился водевиль.
Они пригласили в редакторы владельца журнала «Эпоха»[19]. Мрачный варяг с припухшими татарскими глазами умудрялся выпускать серьезный толстый журнал, не платя авторам ни цента. Оттого так и понравился Аршину. Придя в газету, он настолько узурпировал власть, что стал гонять Адлера за сигаретами, Аршина принуждал трудиться. Что последний воспринял как оскорбление. Кончилось тем, что Гобсека русскоязычной прессы выдворили из редакции с полицией.
И тогда-то наш босс купил у Адлера с Аршином их половину бизнеса, вернее их долги, за символическую сумму. Он решительно перетасовал всю колоду своими шелковистыми пальцами. Устроил Аршина снабженцем в солидную американскую газету, выдвинул трудолюбивого Адлера на позицию «бизнес-леди». Елена Крымова, завернувшись в цыганскую шаль, удалилась, содрогаясь от рыданий, но тотчас вернулась.
Хасид придал органу направление. Ввел цензуру. Мужик и ахнуть не успел, как на него медведь насел:
– Мы выпускаем еврейскую газету. Все должно быть кошер. Ни слова симпатии в адрес христианства, в каждом номере – проповедь «идишкайт».
В редакции объявился цензор – русскоговорящий студент хасидской семинарии с рыжей дикарской бородой. От него исходил тот специфический грибной запах, который исходит от застойных, нечистоплотных холостяков. Он выставлял мне навстречу мягкий указательный палец, никогда не прикасавшийся ни к какому инструменту, и поучал:
– Вот вы написали статью об американских супермаркетах, но ни слова о кошерной пище. Еврейская газета должна проповедовать кошер.
– Хорошо тебе, – грубил я, – можно проповедовать кошер и не работать.
Но донять его было невозможно…
– Ваши статьи пессимистичны, а между тем газета должна быть выдержана в духе хасидского оптимизма, радостного отношения к жизни.
Наш цензор был в Союзе секретарем житомирского райкома ВЛКСМ. И потому у него были интонации и стиль комсомольского пропагандиста. Цензор был незлобив, но доносил боссу обо всех искривлениях линии.
Мой пессимизм считался ересью, и босс вызвал меня на ковер.
Он протянул мне холодную атласную ладошку и предложил сесть:
– Мне сообщили, что в своих статьях вы возмущаетесь преступностью, критикуете американское образование, симпатизируете христианству…
В нем была какая-то тайна. Он таился за дымчатыми линзами, под широкополой бархатной шляпой, за каштановой бородой. Как хорошо было бы сейчас схватить его за бороду, намотать на руку, потаскать. У него были несимметричные уши. Одно прижато к черепу, другое стояло торчком, будто его здорово надрали в детстве. Он говорил:
– Преступность есть всюду. Я бываю в Париже. Там тоже грабят. Вы должны выражать позитивную точку зрения. Должны быть актером. Играйте…
Ну положим, я-то могу ухватить его за дефективное ухо. Мне хорошо, я маляр. А каково Амбарцумову? Каково гордому полусыну Кавказа в узком лапсердаке? Хасид говорил:
– И тем не менее вы мне нравитесь. Все говорят – вы блестящий журналист. Хочу дать вам шанс. Группа советских диссидентов отправляется в Афганистан для проведения работы среди советских военнопленных. Полетите с ними. Серия репортажей. Возможно, ваши заметки опубликует «Нью-Йорк таймс». Но помните: нужен позитивный взгляд.
Я думал, он вызвал меня, чтобы уволить. А тут такой шанс… Я сдержанно поблагодарил, и мы пожали друг другу руки. А что, если удастся вырваться из этнического лапсердака и примерить «сьют» Теда Коппеля[20]? Чем черт не шутит…
– Я, бляха, по всем сортирам прошел, они все как кишка, а мой сортир – куколка…
Севрюга выломал в разрушенном доме камин, установил в своем сортире.
– Сидишь, бляха, на унитазе, каминными щипцами угли помешиваешь. Мне в кайф… Хошь такой имею. Я, бляха, дом покупать собираюсь, а тут по диссидентским делам вызывают. Надо, говорят, Федя.
Покуда мы летели из аэропорта Кеннеди в Карачи, он все рассказывал мне о лагере. То было одностороннее движение грубых идей. За несогласие Севрюга мог покарать мордобоем. Я был запуган этим агрессивным монголоидом с поврежденным черепом. Он, можно сказать, меня окончательно зачуханил…
– Чифирим это мы под шконкой, а он, косорылый, и говорит: буду премьером, а ты будешь в моем правительстве заместо Громыки. Они, бляха, уже в зоне портфели делили, козлы.
В Карачи стояла свирепая жара. Севрюга обвязал голову махровым полотенцем, оберегая потревоженный мозг. Он стал похож на планету Сатурн, и мусульмане заговаривали с ним на местном наречии.
В аэропорту мы присоединились к трудовикам[21]. Они прилетели из Западной Германии. Но несмотря на перелет, у них был чрезвычайно свежий и отдохнувший вид. Их лидер Рапп был стройный среброволосый старик с розовым, чистым лицом…
– Правда, что Раиса Горбачева – тайный член партии трудовиков? – тотчас спросил Севрюга.
– Не исключено, – ответил Рапп. – Мы активно инфильтруемся.
Вокруг было неуютно, неприбрано. Песчаная равнина в колючках. Вдали белели снегом вершины фиолетовых гор. В сторону перевала мы ехали на двух новеньких японских джипах «самурай».
– Хороши тачки, – сказал Севрюга и закурил «Мальборо».
У разрушенной глинобитной мечети вдоль дороги сидели на корточках афганские беженцы среди серых мешков с клеймом USA. Мужчины в грязных чалмах, седые тощие женщины в кубовых рваных рубахах. Дети – грязные, дикие, в мухах, с вывернутыми трахомными веками. Весенняя вода только что скатилась, и свежие длинные травы плоско стлались по опустевшим руслам ручьев. Горная река прыгала по расселине, по мокрым спинам валунов.
На афганской границе нас встретил «бабай» с висячим носом. Казалось, то была одетая в человечью одежду обезьяна-носач. Севрюга высказал сочувствие афганскому Сирано, но тот объяснил: у них в Афганистане это в самый раз. Его женам очень даже нравится.
Мы скакали на «самураях» по горной дороге. Фиолетовые, будто налитые чернилами складки гор. Пейзаж напоминал Копет-Даг. В горных кишлаках мы видели только женщин, закутанных до глаз, в развевающихся одеждах. Они были как черные сумрачные птицы.
Стоянка афганских партизан представляла собой довольно мирное зрелище. Посреди каменной площадки над костром был подвешен большой котел с кипящей шурпой. Я узнал знакомый запах молодой баранины с перцем, лавровым листом, чесноком. Рослый красивый афганец с черной бородой, в русском солдатском ватнике, в чалме, обошел всех, баюкая двумя своими ладонями наши руки. Потом привели советских пленных Левченко и Столяренко, приказали сесть на корточки у костра.
Левченко был простодушный румяный Иванушка в мягких каштановых кудряшках. Губастый. Столяренко – бледный, напряженный, глядел недоверчиво-настороженно, исподлобья. Они были в новеньких клетчатых пиджаках, шароварах и шлепанцах на босу ногу. Афганские круглые шапки-нашлепки на головах.
Вообще-то, у всех здесь был очень небоевой вид. Партизаны были расхристаны: белые подштанники, свисающие до колен рубахи, босоножки, шлепанцы, остроносые резиновые калоши на босу ногу. Зато верх у всех боевой: зеленые мундиры, подсумки с патронами, автоматы Калашникова. У всех были какие-то задумчиво-печальные лица, и трудно было поверить, что эти люди рубили у русских пленных руки и ноги, оставляя обрубки-самовары на дорогах. Они стояли полукругом вокруг Левченко со Столяренко и молчали. Левченко рассказывал:
– Давтян, комвзвода, и говорит: иди и убей того старика – пора и тебе. Заряди автомат. Я прицелился и выстрелил ему в голову. Полчерепа снесло. Это пуля со смещенным центром, страшная. А потом мы с корешком в горы сбежали.