и о товарище даже бы не подумал. Даже, может, ещё и хвастать бы стал перед товарищем, что, мол, вот я в море иду, а тебе, мол, куда! А Фома видите какой! Это моряцкая школа. На море очень сильно чувство товарищества. Но только я об этом подумал, как выскочила вперед Валька.
– Почему это Даня может идти, а я не могу? – сказала она, – Вот Глафира тоже женщина, а отправляется в рейс, и ничего тут страшного нет. – И сразу перешла на другой тон: – Мамочка, миленькая, ну пожалуйста, ну голубушка!
Ну что вы будете делать с девчонкой! Решается серьезный вопрос, ещё вообще неизвестно, что скажет мама и пустит ли меня, а она лезет со своими капризами! Я незаметно погрозил ей кулаком, но она не обратила на это никакого внимания.
– Ну, вот что, – сказала мама. – Даню я, пожалуй, пущу, он мальчик и ему уже тринадцать лет, но о Вале не может быть и речи. И ты, Валя, имей в виду: будешь ты плакать или не будешь, все равно не поедешь. Так что лично я советую тебе не плакать.
Глава шестая. СБОРЫ И СПОРЫ
Кажется, ясно все было сказано Вальке. Но разве можно с ней о чем-нибудь договориться! Всю субботу она рыдала. Иногда, устав громко кричать, она переходила на тихие слезы. Тогда ей можно было что-то сказать, попытаться в чем-то её уговорить. Правда, толку все равно никакого не было, никакие разумные доводы на неё не действовали, но хоть у нас у всех в ушах не звенело. Зато, немного отдохнув и собравшись с силами, она опять начинала так визжать, завывать и рыдать, что с улицы заглядывали прохожие, не режут ли кого-нибудь в квартире у докторши.
Фома принес ей вторую пластинку акульих зубов. Это было очень благородно с его стороны, потому что у него больше акульих зубов не было, а без акульих зубов – что за коллекция! Я подарил ей перочинный ножик, но она выбросила его в окно, и мне пришлось потом долго рыться в песке, пока я его нашел.
Часам к восьми Валя так уходилась, что наконец заснула, и мы с мамой вздохнули спокойно. Мама её раздела сонную, и она даже не пошевелилась, только всхлипывала во сне. Мы наконец могли поговорить с мамой. Я понимал, что, если Валька поедет с нами, все удовольствие будет отравлено, но так мне она надоела со своими завываниями, что уж я сам стал просить маму, отпустить Вальку в плавание. Но мама была непреклонна.
– Это вздорные капризы, – сказала она. – Я вообще распустила вас. Очень уж много пришлось мне заниматься больницей. Сейчас дело наладилось, я буду посвободнее и займусь вами как следует. Что это, в самом деле, такое! Человек должен знать слово «нельзя»!
Как педагог, мама была безусловно права, я не мог с ней не согласиться, но с ужасом думал о завтрашнем дне.
Однако в воскресенье Валя была спокойней. Правда, она почему-то страшно сердилась на меня и не желала со мной разговаривать. Можно подумать, я виноват, что мне уже тринадцать лет и я мужчина. В общем, мне было все равно. Сердится – и пускай сердится. Мне даже лучше: приставать меньше будет.
С утра мы с Фомой отправились провожать бот. Степан стоял на руле, Фома Тимофеевич покуривал на палубе трубочку, на пристани стоял капитан порта Скорняков.
– Ну, поздравляю, Фома Тимофеевич, – сказал Скорняков. – Вот видишь, думал – отплавался, ан нет, ещё походишь по соленой водице.
Нас с Фомой на бот не взяли. Фома было заикнулся, что, мол, отчего бы нам и сегодня не сходить, но Фома Тимофеевич и слушать не стал.
– И не приставайте, – сказал он, – а то и завтра вас не возьму.
Мы замолчали. Со стариком были шутки плохи.
Бот отошел, и мы с пристани любовались им. Удивительно был он красивый! Краска свежая, яркая, буквы такие броские, смотреть приятно! Он был, конечно, гораздо лучше всех остальных ботов.
Валька тоже была на пристани, но, пока мы провожали глазами бот, куда-то ушла. Нам-то что. А мы обрадовались, пошли на гору, полазали по камням и о многом серьезном поговорили.
К двум часам мы пришли на пристань. Фома Тимофеевич сказал, что в два рассчитывает вернуться. На море было пустынно, «Книжника» не было. Прошел час, и Скорняков стал выскакивать из своей конторы, которая была рядом с пристанью, и, приложив руку козырьком к глазам, вглядывался в даль. Уже и председатель колхоза пришел, и Марья Степановна стояла на пристани, и хоть они все молчали или разговаривали о пустяках, но мы видели, что они тревожатся, и, конечно, очень тревожились сами. Море было тихое, гладкое, в такую погоду хоть на шлюпке иди, все равно не перевернет. Было совершенно непонятно, что могло случиться с «Книжником».
Часам к пяти на пристани уже собралось человек десять. Скорняков хмурый ушел в контору, и через окно было слышно, как он орал в телефон, спрашивая соседние становища, не видали ли «Книжника». Только в седьмом часу на горизонте показалась черная точка. Скорняков выскочил с биноклем, долго смотрел, потом буркнут «Книжник», и ушел в контору с таким видом, как будто он совсем не волновался.
Все остальные остались на пристани. Каждому хотелось узнать, почему мог бот опоздать на пять часов. Все, однако, делали вид, что остались просто так, мол, погода хорошая. Мужчины покуривали и молчали, женщины разговаривали о том, что привезли в лавку и какую картину будут показывать вечером в клубе. Когда «Книжник» пришвартовался, никто не задал ни одного вопроса. Такой уж тут народ, не любят болтать лишнего. Скорняков только кинул Коновалову:
– Зайди в контору, Фома Тимофеевич, – и ушел к себе.
Коновалов кликнул Жгутова, и Жгутов выполз из машинного, весь грязный, вымазанный мазутом и маслом до самых глаз. Он был хмур и сердит. Все трое – моторист, матрос и капитан – прошли к Скорнякову.
Окно конторы было открыто настежь, и поэтому нам на пристани было слышно каждое слово.
– Что случилось? – спросил Скорняков.
– Мотор сдал, – хмуро сказал Фома Тимофеевич. – Шесть часов, видишь ли, возились.
– Надо рейс отменять, – решил Скорняков. – С таким мотористом намучаешься. Подождём. Недельки через две обещали подослать молодежь с курсов. Выберешь себе тогда человека.