выглядел бы ничуть не лучше
— Что вы можете рассказать по этому делу?
Ничего не выражает лицо Груздева. Разве только опущенная его голова создает впечатление отчаяния. Впрочем, это ни о чем не говорит. В отчаяние впадет и преступник, пойманный и осужденный за совершенное преступление, и невиновный человек, которому грозит осуждение Публика, пожалуй, сочувствует больше Клятову Этот совершенно понятен Уголовник и уголовник. А Груздева пойди разгадай. Впрочем, послушаем, что он скажет.
Груздев молчит.
— Ну,— спокойно говорит Панкратов,— мы ждем, Груздев.
— Я не виноват,— говорит наконец Груздев.— То есть виноват в том, что сговорился с Клятовым идти на грабеж. И в том, что пил, виноват, что от жены ушел, и деньгами не помогал последнее время, и друзей обманывал. Во многом, во многом виноват. Но только Никитушкиных не грабил. И в доме у них никогда не был. Когда согласился идти на грабеж, пьяноват был, да и настроение было такое, что хоть в петлю. Может быть, даже и пошел бы, если б телеграмму не получил, что друзья едут. Я и убежал-то от них. В глаза смотреть было стыдно. Я думал, Клятов без меня грабить не пойдет. А он кого-то другого нашел. А убийство и задумано не было. Я об убийстве услышал, только когда братики в Клягино приехали. Я там у Афанасия Семеновича был. Он директор детского дома. Вырастил меня. Я его за родного отца считаю…
Можно подумать по тексту Петькиных показаний, что он говорил взволнованно и убежденно. К сожалению, это не так. Он говорил глухо, без всякого выражения, монотонно. Внешне казалось, что он ничуть не волнуется. Как будто повторяет заученный урок. На публику он произвел очень неприятное впечатление. У Гаврилова просто сердце упало. Он знал, что Петька — человек эмоциональный, умеющий говорить горячо. Почему же именно здесь, в суде, когда решается его судьба, все это куда-то исчезло и он так механически произносит, может быть, самую важную в своей жизни речь?
Ладыгина Петькины показания убедили в том, что обвинение совершенно правильно считает Груздева главным преступником. «Придумал версию, заучил ее и повторяет как попугай. А факты все в противоречии» — вот, в общем, содержание мыслей Сергея Федоровича. Может быть, отчасти на его отношение к Груздеву повлияло то, что он уже внутренне давно согласился с обвинительным заключением, иначе не подписал бы его; что он давно был убежден в виновности Груздева и поэтому, естественно, охотнее принимал доводы в пользу его осуждения, чем доводы в пользу его оправдания.
Так же точно охотнее принимает мозг защитника доводы в пользу того, что подзащитный его невиновен. Именно поэтому, вероятно, обвинитель и защитник имеют одинаковые права. Именно поэтому в процессе дана возможность состязаться двум противоположным точкам зрения.
— Однако,— говорит Панкратов,— на предварительном следствии вы сначала показывали прямо противоположное. Оглашаются показания подсудимого Груздева, данные им на первых допросах. Лист дела пятьдесят девять и следующие…
Панкратов читает отчетливо и неторопливо те первоначальные показания Груздева, где он признавал свою вину и объяснял, что не помнит подробностей, потому что был совершенно пьян.
— Как прикажете понимать вас, Груздев? — спрашивает Панкратов.— Когда вы говорили правду: тогда или теперь?
Долгое молчание. В зале ни звука. Тишина такая, будто зал совершенно пуст.
— Отвечайте на вопрос, Груздев,— раздается снова спокойный голос Панкратова.— Когда вы говорили правду: тогда или теперь?
— Теперь,— раздается глухой, невыразительный голос Груздева. Голова его по-прежнему опущена, как будто он не отрицает свою вину, а полностью ее признает.
— Чем же тогда объяснить,— спрашивает Панкратов,— что на предварительном следствии вы признавали свою вину?
— Я думал,— так же монотонно, так же не поднимая головы говорит Груздев,— что улики совпали, что оправдаться мне все равно невозможно. А так как я не знал, что было на самом деле, я и придумал, что был пьян и ничего не помню.
— Почему же,— спрашивает Панкратов,— после показаний Клятова, подтверждающих вашу вину, вы вдруг отказались от своего признания?
— Он услышал, что я признаюсь, и решил все на меня свалить, будто я и подготовил, будто я и убил. Он кого-то другого вместо меня в товарищи взял, а когда услышал, что я сдуру все признаю, да еще говорю, что подробностей не помню, он решил, что, если я главный, значит, он меньший срок получит.
Панкратов спрашивает обвинителя, есть ли у него вопросы.
— Да,— говорит Ладыгин,— есть. Скажите, Груздев, откуда у вас зажигалка, которую вы потеряли на месте преступления?
— Я ее не терял,— говорит Груздев.
— Ну, а откуда она у вас? — настаивает Ладыгин.
— Мне мои друзья ее подарили, когда они поступили в вузы, а я нет. Я уезжал из С, а они мне на вокзале и подарили. На память и в утешение, что ли.
— Я прошу,— обращается Ладыгин к судьям,— предъявить подсудимому Груздеву найденную в доме Никитушкиных зажигалку.
Судья берет зажигалку и показывает ее Груздеву.
— Это та самая зажигалка? — спрашивает он.
— Та самая,— хмуро говорит Груздев.
— Она обнаружена на месте преступления в доме Никитушкиных.
— Я ее накануне Клятову отдал.
— Скажите, Груздев,— говорит Ладыгин,— при каких обстоятельствах вы передали Клятову зажигалку?
— Ну, как — при каких? Он мне перед тем, как мы должны были к Никитушкиным идти, двести рублей в долг дал. Мне деньги очень нужны были. И за квартиру время пришло платить, и жене я хотел переслать. Ну, Клятов обещал деньги мне принести и принес.
— Куда? — спрашивает Ладыгин.
— Ну, в Яму, к Анохиным, я у них комнату снимал. И вдруг говорит: «Подари, говорит, мне зажигалку». Он ее у меня много раз просил, но я не давал. Все-таки память… А он говорит: Не хочешь подарить — дай в залог. Двести рублей отдашь — получишь обратно». А мне деньги позарез нужны были. Я и отдал.
— Скажите, Груздев,— спрашивает Ладыгин,— вы послали деньги жене?
— Нет,— говорит Груздев,— не послал.
— Почему же?
— Деньги мне Клятов вечером принес, а утром телеграмма пришла от братиков, от друзей моих, что они едут. У меня все в голове закрутилось. Я от них скрывал и что пью, и что от жены ушел, и что ребенка бросил. Врал им про себя всякое. А теперь они едут. Как я им в глаза посмотрю? И еще я решил на преступление не идти…
— Не понимаю,— спрашивает Ладыгин,— какая связь между телеграммой и тем, что вы вдруг решили на преступление не идти?
— Ну как же! — Груздев впервые с начала слушания дела поднимает голову. И голос у него меняется. Он теперь говорит убежденно и свободно, будто твердо зная, что ему не могут не поверить: — Вспомнил, конечно, друзей своих, с которыми мы выросли вместе, и то, что сегодня наш день рождения. Это мы так придумали считать день, когда в детский дом к Афанасию Семеновичу поступили. И понял, что не могу идти на преступление. Я тогда последним человеком буду. Ну, может, я этого и не думал, а просто почувствовал, что не могу. Значит, мне бежать нужно. От братиков — раз. От Клятова — два. А без денег далеко ли убежишь? — Тут Груздев как-то сразу сникает, плечи у него опускаются, и опять видна коротко остриженная голова, торчащие растопыренные уши.
— Клятов,— спрашивает Ладыгин,— вы подтверждаете, что Груздев шестого сентября вечером отдал вам свою зажигалку?
Клятов встает и улыбается. Улыбка у него снисходительная и добродушная. Смысл ее легко угадывается. Если перевести ее на слова, она бы звучала так: конечно, Груздев запутался и уж сам не знает, чего соврать, я его понимаю и даже ему сочувствую, но врать не могу. Говорит Клятов другие слова, но вместе с