Народу было немного, и он, подняв воротник пальто, немного вздремнул.
И опять потянулось бесконечное, бесприютное время. Он ходил по боковым, темным улицам. Сколько-то времени просидел на бульваре. Потом опять ходил.
О чем думал Петр, шагая по безлюдной улице? Может быть, о том, как жаль расставаться со снежными сугробами, с темными окнами, за каждым из которых люди живут, чему-то радуются, на что-то надеются, ждут чего-то, и как жалко, что нельзя ни радоваться, ни надеяться, ни ждать, ни даже хотя бы огорчаться. Ведь когда человек огорчается, он тоже борется с неблагоприятными обстоятельствами, раздумывает о том, как их победить, и обязательно хоть немного, хоть на что-нибудь да надеется. А может быть, он ни о чем не думал. Может быть, он только чувствовал, почти физически чувствовал страшную, давящую тоску, от которой не было никакой надежды освободиться.
Видимо, он гулял долго. Около трех часов ночи его школьный товарищ Максим приехал из командировки и, не достав такси, отправился домой пешком. Он встретил Петра. Старые товарищи постояли, поговорили. У Максима был с собой только портфель, и стоять ему было не тяжело. Максим не заметил в поведении Петра ничего особенного. Петр был такой же, как обычно, смеялся, шутил и сказал, что решил, кажется, твердо идти в педагогический институт.
По-видимому, расставшись с Максимом, он еще побродил до тех пор, пока не замерз окончательно. Сквозь страшный вихрь мыслей, который проносился в его мозгу, все чаще возникала одна, даже для самого себя. Не сформулированная, но очень ясная мысль. Она была как музыкальная фраза, которая в начале симфонии еле угадывается, потом повторяется еще и еще раз, все ясней и отчетливей, и под конец доминирует над всеми звуками. Мысль эта, если се переложить на слова, звучала бы коротко: надо кончать.
Он с трудом шел. У него мерзли ноги и лицо, и самое главное, не было никакой, хоть бы маленькой, надежды.
Не знаю, обвинял ли он неудачно сложившиеся обстоятельства, людей и судьбу в том, что так кончается его короткий жизненный путь, или, восстанавливая в памяти свои поступки, ясно понимал, что в каждом из них повинен он сам. Думал ли он о том, что много раз судьба давала ему возможность спастись, и он проходил мимо этих возможностей. А сейчас готов плача просить, чтоб дали такую возможность еще хоть раз.
Так или иначе, шел он к вокзалу и дошел, когда был уже пятый час утра.
Он прошел в зал ожидания, чтоб согреться. Он сел в углу у батареи центрального отопления. Зал был почти пуст, только несколько человек спали на скамейках да дежурный милиционер заходил иногда, чтобы отогреть руки.
Потом появилась буфетчица. Буфет открывался в шесть утра. Она стала греть кофе на электрической плите, вынимала из холодильника, расставляла на буфете бутерброды с сыром и колбасой, холодную жареную рыбу, весь нехитрый набор закусок, одинаковый на большой и на маленькой железнодорожной станции.
Петр задремал или заснул. Его разбудил товарный поезд, прошедший мимо станции, гудя, стуча и не останавливаясь. К этому времени буфет уже открылся, и первые посетители, рабочие, ехавшие на работу за город, на цементный завод, молча пили горячий кофе.
Петр тоже выпил стакан кофе и съел кусок жареной рыбы, а потом пошел в умывальную и вымыл руки. Он все время понимал, что то, что будет, неизбежно, и все-таки почему-то ему казалось, что это все не всерьез, что это все он только изображает перед кем-то, может быть перед самим собой, и будет изображать до конца. Но только до конца, а самого конца так и не будет.
Потом он вышел на перрон и долго ходил по перрону — все ждал товарного поезда. Ему годились только товарные, они проходили не останавливаясь. Он пропустил три электрички и дальний поезд, простоявший пять или шесть минут. Потом он услышал по радио предупреждение, что гражданам пассажирам следует отойти от шестого пути, потому что по нему пройдет без остановки товарный поезд.
Тогда, не торопясь — поезда еще не было видно,— он прошел к шестому пути. Ему все еще казалось, что он только играет и будет играть до самого конца. Всем телом, всеми своими чувствами он был убежден, что самого конца не будет.
Наконец поезд показался. Кузнецов приготовился. Он все себя уговаривал, что больно будет секунду, может быть две, а потом не будет ничего. Ему даже казалось, что он хладнокровен. На самом деле спокойствие его объяснялось просто тем, что в душе он ни на секунду не верил в то, что решится сделать этот последний шаг. Он все-таки шагнул вперед, когда тепловоз был уже совсем близко, и остановился на самом краю перрона. И поезд прошел мимо, постукивая на стыках рельсов.
Боковым зрением, если так можно сказать, он увидел в последнюю секунду, перед тем как шагнуть, что с двух сторон к нему придвинулись двое. Теперь он посмотрел в одну сторону, потом в другую и разглядел обоих. Это были два ничем не замечательных человека, может быть случайно оказавшихся здесь. Но, помня, как они придвинулись к нему, очевидно желая его схватить в последний момент, как они отступили, когда он не решился на последний шаг, он понял, что эти люди за ним следят и, куда бы он ни пошел, как бы ни побежал, как бы ни помчался, от него не отстанут.
Как ни странно, это открытие его успокоило. Теперь он имел право считать, что не решился броситься под поезд не потому, что струсил, а потому только, что его не допустили до этого последнего шага. Засунув руки в карманы, он прошелся по перрону, потом ему стало холодно, и он вернулся в вокзал. Людей, которых он заметил на перроне, в зале не было. Это ничего не меняло. Кто-то другой, один из этих дремлющих на диванах или стоящих возле буфета, не спускал с него глаз. Это-то Кузнецов понимал отчетливо.
Теперь у него выбора не было. Была только возможность— явиться с повинной. Он подождал, загадав сначала до восьми часов, потом до половины девятого. А в девять поднялся и, не торопясь, пошел в милицию.
В отделении была тишина. Задержанные за ночь, пьянчуги и буяны, утихомирились в своих камерах.
Дежурный писал что-то, видно, оформлял составленные за ночь протоколы. Кузнецов подошел к нему.
— Я пришел явиться с повинной,— сказал он фразу, которую придумывал всю дорогу от вокзала.— Я участвовал в ограблении инженера Никитушкина в поселке Колодези и тяжело ранил ударом в висок Никитушкина Алексея Николаевича. Деньги, в сумме четырех тысяч восьмисот рублей, находятся у меня дома.
Глава сорок восьмая
На третий день людей пришло больше, чем приходило в прошлые дни. Очевидно, слухи о неожиданном повороте, который произошел или, во всяком случае, может произойти в ходе процесса, шли по городу. Когда мы, три братика, вошли в коридор, там стоял гул от разговоров. Люди собирались в кружки, горячо спорили и, не сойдясь во мнениях, расходились. Мы прислушались к разговорам.
Некоторые считали, что дела Груздева сильно поправились. Те, кто поопытней, утверждали, что Гаврилов оказался толковым парнем и очень расшатал обвинение. Как всегда в таких стихийно возникающих обсуждениях, находились упрямцы, считавшие, что коль уж человека отдали под суд, стало быть, он мерзавец и нечего его оправдывать. Их оппонентами были сердобольные люди, которые никогда не теряют надежды, что преступника оправдают, и считают, что вообще никто не виноват и все заслуживают снисхождения. Может быть, в глубине души эти люди надеются на чудо: в конце концов окажется, что и убийства-то, в сущности, не было.
Прошел Гаврилов, кивнув нам головой. Прошли Ладыгин и Грозубинский. Потом солдаты конвойных войск оттеснили публику и в зал провели подсудимых. Клятов шел впереди, и вид у него был такой, будто он идет получать Почетную грамоту. За ним шел Груздев, мрачный как туча, опустив глаза в землю. Казалось,