людьми, кое с кем посоветуюсь и к вам в уком доложусь.
— Э, нет, — сказал Харбов, — так не годится! Сразу узнают, что вы в уком ходите. Веры не будет.
— А как же? — спросил дядька. — Связь-то держать надо.
— А если вы племянника зашли навестить, — сказал Харбов многозначительно, — тут ничего такого нет. Родственные дела. Так что приходите прямо к нам домой и совершенно открыто. К племяннику пришли, и все тут.
Я боялся, что опять выплывут проклятые мешки и откроются незажившие раны. Испугалась и Марья Трофимовна. Она метнула на мужа тревожный взгляд. Но Харбов знал, что делает. Дядька был так увлечен новой ответственной задачей, что даже не заметил остроты харбовского предложения.
— Верно, верно! — радостно сказал он. — Просто зашел племянника навестить. — Он улыбнулся, хитро сощурил глаза и повторил: — Просто племянника навестить, дело родственное.
С этим он нас выпроводил. Очень, надо сказать, торопливо. Мы мешали ему спокойно продумывать детали предстоящей боевой операции. Ничто его не интересовало, кроме увлекательной, волнующей цели: вырвать из-под влияния кулака тридцать незнакомых ему людей.
Глава семнадцатая
СКВЕРНОЕ НАСТРОЕНИЕ
Несколько дней от дядьки не было никаких известий. От Кольки мы знали, что его целыми днями не бывает дома. Тихо, где-то в маленьких домиках, на задворках, плел дядька невидимую свою сеть, чтоб накинуть ее на хищного зверя. Иногда мы надеялись на успех, иногда теряли надежду. Трудно было представить себе, чтоб нищий, оборванный, нервный старик победил спокойного, уверенного в себе, богатого и цепкого кулака. Да если даже взбунтуются племянники, шурья и двоюродные, это будет только маленькая брешь в могучих стенах катайковской крепости.
Нервное настроение было в «Коммуне холостяков». Мы даже дома стали меньше бывать. Мисаилов допоздна торчал на заводе — пилорама встала на ремонт. Харбов инструктировал съехавшихся из сел избачей; мы с Сашкой затеяли важные реформы в каталоге.
Одно только радостное у нас было событие за эти дни. В уком пришло восторженное письмо из Петрозаводска от Натки. Она, видно, была необыкновенно счастлива. Подробно описывала, как ее встретили, совсем как свою, как она первую ночь ночевала прямо в губкоме, а теперь ее устроили в общежитие. Она уже работает уборщицей в детском доме и с первого числа будет ходить на занятия. И девочки в общежитии уже сейчас ей многое объясняют, чтоб ей поначалу не было трудно.
«Ой, товарищ Харбов! — писала она в конце (так и писала: „Ой“). — Большое-большое вам спасибо! Я только сейчас жить начинаю. Раньше я и не знала, что столько на свете хороших людей...»
Мы заставили Харбова два раза прочесть это письмо вслух.
— Не так все у нее будет хорошо, как ей кажется, — сказал Мисаилов, — но все-таки вырастет и будет хорошим человеком.
— Хоть одно-то дело полезное сделали, — мрачно проговорил Сила.
Мисаилов взял гитару и начал перебирать струны. Струны говорили на тарабарском языке, как у Силкина, только еще печальнее. Потом Вася начал одну песню и бросил, начал другую — и тоже бросил, и потом, вдруг найдя то, что хотел, сыграл длинное печальное вступление и запел со сдержанной горестью песню, которую пели в пятом году и в девятнадцатом, одну из тех замечательных песен, каких много знает русская революция.
— пел Мисаилов, —
Мы подхватили. Мы часто пели эту песню и любили, и спелись, и умели ее петь, но никогда почему-то не пели ее так, как в тот раз. Совсем тихо вел мелодию Мисаилов, отчетливо произнося слова, и совсем тихо шли за голосом Мисаилова наши голоса, как будто мы рассказывали историю про себя или про любимых нами людей. До сих пор я помню, как звучали полные благородства, сдержанные слова:
Лица у нас были спокойные. Каждый будто раздумывал и вспоминал. Так эту горестную песню и нужно петь.
Такие слова могла сказать только русская революция. Это не прощение убийц. Ничего христианского нет в этом тексте. Это великое понимание, которого не достигла ни одна из революций, происходивших прежде.
И с какой осмысленною печалью спел этот куплет Мисаилов! Спел и замолчал и отложил гитару. Замолчали и мы. Песня оборвалась, не дойдя до конца.
— Да, — сказал Мисаилов, — вот так...
И вдруг заговорил Силкин, заговорил страстно, как будто разговор шел давно и все знали, о чем речь:
— У нас даже говорить запрещается об этом. Масса слов сразу находится: нытье, интеллигентская истерика, то, се, а я все равно скажу. И можешь, Харбов, на какое угодно бюро это ставить. Ничего мы не делаем. В прошлом, понимаешь, подполье, революция, гражданская война, а мы что? Песни петь — одно развлечение. Скорее до социализма время пройдет.
— Правильно, — поддержал Тикачев.
— Конечно, правильно! — Силкин провел рукой по волосам. — Вот собралось шестеро ребят. Знаешь, что мы вшестером можем сделать? Мир перевернуть! А мы...
— Повышаем культурный уровень, — сказал с горестной иронией Саша Девятин.
— Вот-вот! — подхватил Силкин. — Всего и делов. И ты мне интеллигентское нытье не пришивай! У меня в роду ни одного интеллигента нет. Батя мой читать и то не научился. Как мы живем? Уж мещанин и то осмысленнее живет — все-таки домик, понимаешь, построит, кабанчика вырастит. У него цель такая, он этой цели и держится. А у нас, понимаешь, цель — мир переделать, а пока что мы... членские взносы платим.
— Так что ж ты хочешь, — спросил Харбов, — чтоб через год дворцы из хрусталя выросли? Чтобы наши леса в сады превратились?
— Не в этом дело! — заволновался Сема. — Пока мы тут спорим, будут при социализме блохи или не будет блох, Прохватаев, понимаешь, на социалистических лошадях к Катайкову ездит пьянствовать! Раньше пристав ездил, а теперь Прохватаев. По-моему, один черт. А мы ерундой занимаемся.
Харбов возмутился.
— Ну это, знаешь, Сила... — сказал он, не находя слов. — Это знаешь что такое? Председателя горсовета с приставом сравнивать! Ты думай, что говоришь.
— А я не хочу думать! — заорал Силкин. Его всего даже трясло, он всегда впадал в истерику, когда речь заходила о Прохватаеве. — Он, понимаешь, мерзавец, со мной не здоровается! Я для него тля, букашка, а он генерал. Так я тебе другое скажу: мне лучше пристава подавай. Я с ним бороться буду, революцию устрою.
— При капитализме сволочь должна быть и есть, а в Советском Союзе я ее терпеть не желаю.
— Ладно, — сказал Девятин, — успокойся, Сила. Не в Прохватаеве дело. А то, что зря время проходит, — это правда. Другие гражданскую войну воевали, революцию делали.
— Катайков зачем? — сказал очень спокойно Тикачев. — Ну вот был в Пудоже Базегский, миллионер. Ладно. Сделали революцию. Люди жизнь отдавали, добились своего. Победили. Нет Базегского. Так Катайков есть! И все чин по чину: беднота пропадает, в долгах запуталась, он над ними жирует, холуи вокруг него« Вместо пристава — Прохватаев, вместо Базегского — Катайков. И чуть кто слово скажет — сразу на него: бузотер! Ну я вот не бузотер. Ты меня знаешь. Так вот я спрашиваю: почему это?
— Политики ты не понимаешь! — крикнул Харбов.
— Верно, не понимаю. — Тикачев говорил совсем тихо. — Да революцию-то не политики делали, а рабочие. Так вот я, рабочий, тебя спрашиваю: как быть? Команды ждать? Хорошо. Жду. Да когда ж она будет, эта команда? Думаешь, я один так считаю? Спроси кого хочешь. Ребят спроси. Вот пусть Вася скажет, правду я говорю или нет.