Мисаилов молчал. Он как оборвал песню, так и не сказал больше ни слова. Он пробовал струны гитары, наклонял ухо, прислушивался, подкручивал колки и опять слушал то одну струну, то другую, как будто они ему говорили на ухо очень большие секреты. Вот он подкрутил один колок, и тонким голосом заговорила самая высокая струна, и он наклонил к ней ухо и пальцем трогал ее, и она говорила, говорила, без конца повторяла одно и то же, что-то наговаривала Мисаилову такое грустное, что слушать было нельзя. И вдруг Мисаилов пальцем прижал струну, и она замолчала на полуслове. Он смотрел на дверь. Повернулись и мы все. В дверях стоял Моденов, маленький, сухонький; несмотря на лето, в теплой шапке, в глубоких ботах.
— Молодежь спорит? — сказал он. — Дело хорошее. А я проходил мимо, решил поглядеть, чем мои помощники занимаются.
Мы все вскочили, стали наперебой предлагать ему сесть, выпить чаю.
— Нет, — сказал старик, — чаю я не хочу, а посидеть, если не возражаете, посижу минутку. Не знаю, как у вас, а у меня бывают тоскливые вечера. Живешь, возишься, с удовольствием даже живешь и вдруг взглянешь как-нибудь на закат — на меня закаты особенно действуют — и такая тоска! У вас небось этого не бывает, вы молодые.
— Нет, — спокойно сказал Мисаилов, — у нас никогда не бывает. Мы даже не знаем, что такое тоска.
— Вы правы, — согласился старик. — Я сказал глупость. Так о чем же вы спорите, молодые пудожане?
— Да так, — сказал Харбов, — вообще.
— Я немного слышал, — сказал Моденов. — Невольно. Вы так увлеклись...
Мы молчали.
Хорошо, что спорят в Пудоже, — продолжал старик. — Прежде не спорили. У нас ведь любопытный уезд. Даже новости у нас были всегда особенные. Самая большая новость была в девятьсот первом году. Тогда иеромонах Громцов утонул в грязи. И не то чтоб в болоте где-нибудь, а на дороге, днем, в самой обыкновенной дорожной грязи. Иеромонах был так пьян, что выпал из экипажа, а кучер был так пьян, что не заметил и поехал дальше. И, представьте, упал иеромонах прямо в грязь лицом и задохнулся. Полгода город обсуждал. В клубе было огромное оживление. Да, молодые люди, интересная вещь — уездная Россия.
— А нет книжки про Пудож? — спросил Сила. — Я бы прочитал.
— Книжки нет, — ответил Андрей Аполлинариевич. — А жаль! Вы знаете, чем интересен наш город? Тем, что в нем ничего интересного никогда не случалось. Редкий город в этом смысле. У других есть церковь старинная, какое-нибудь здание, какой-нибудь известный человек вырос. А у нас ничего. Не повезло. Подумайте только, город стоит шестьсот лет! В 1391 году, при Василии Темном, уже стоял. Дмитрий Шемяка здесь прятался. Новгородские повольники ходили на нас войной. И хоть бы один камень рассказал об этом! Хоть бы развалины были какие-нибудь! Ничего! Те же дикость и глушь. Чем знаменит уезд? Вот лен-корелку выращивали. Дипломы даже получали в Париже и Лондоне на всемирных выставках. Так и то бросили. И почему бросили, неизвестно.
— Ну как это может быть, Андрей Аполлинариевич! — сказал Харбов. — Чем-то ведь жили люди...
— Сидка дегтя да смолокурение. Вот вам и все занятия. Ну, рыбу, конечно, брали, где была. Гончарничать попробовали — куда там! Оятские гончары забили, с реки Ояти. Там художники выросли, мастера, а у нас дальше горшка не пошли. Раньше из болотной руды железо добывали, потом бросили — привозное дешево стало. Невыгодно. Что в четырнадцатом веке, что в двадцатом — одно и то же. У нас на пятьсот квадратных верст одна школа. Дикие места! Дикие люди когда-то жили. Чудь и лопь. Монахи их называли «страшные сыроядцы». Наверное, ели сырую рыбу. Ну рыбу варить с тех пор научились, а в остальном мало что изменилось. В 1897 году — тысяча четыреста семьдесят жителей, а сейчас — две тысячи сто восемьдесят девять. Я подсчитал: на двадцать четыре человека в год население вырастает...
Кто-то громко постучал в окно. За окном гарцевал на маленькой, низкорослой лошадке Ваня Патетюрин в полной милицейской форме, с наганом у пояса.
— Здорово, ребята! — крикнул он. — Я проститься заехал. Уезжаю в командировку, дней на тридцать.
— В Петрозаводск? — спросил Лешка.
— Куда там! По уезду. Бешеных собак бить. Много собак взбесилось. Беспорядки...
Мы вышли на улицу, простились с Ваней; он взмахнул на прощание кнутом и ускакал на своем маленьком длинношерстном коньке.
— Да, — сказал, глядя ему вслед, Андрей Аполлинариевич, — вот и поедет он по уезду. Болота, леса, курные избы и даже собаки бесятся... Ну, я пойду.
Маленький старичок шагал по дощатому тротуару. Тоскливые сумерки стояли над городом. Вечер ли, ночь ли, утро ли... Долго еще в тишине доносились шаги Андрея Аполлинариевича. Потом и они стихли. Город спал. Низко, низко над гнилым болотистым лесом висело темно-красное солнце. А потом мы услышали быстрые шаги. Торопливо стучали каблучки по тротуару. Кто-то спешил к нам. Мы стояли не двигаясь, как будто не догадываясь, кто это идет, волнуясь и торопясь, как будто не чувствовали по походке, как спешит Ольга, как будто не знали, что с чем-то очень важным идет она к нам.
Краем глаза глянул я на Мисаилова. Вася стоял неподвижный, бледный, весь напряженное ожидание. Он ждал несчастья. Оно пришло не сегодня — позже. Когда оно в самом деле пришло, оно было неожиданным, оно ударило Васю сразу. Тогда он не был к нему готов.
Из-за угла показалась Ольга. Она шла быстрой и решительной походкой и, увидя, что мы стоим на улице, заторопилась еще больше.
— Не спите? — спросила она подходя.
Мы не ответили. Мы ждали. Пусть она говорит скорей, в чем дело.
— Ребята, — сказала она, — я замуж хочу... Васька, берешь меня в жены или передумал?
— Беру, — сказал Вася, улыбаясь бескровными губами.
— Чего тянуть? — Ольга пожала плечами. — Давай в субботу запишемся и переедем. А ребята нам свадьбу устроят... Устроите, ребята, да?
Все так замечательно получилось. Следовало радоваться. Но мы улыбались не очень искренне. Не так заключаются счастливые браки. Не так приходят любящие невесты.
Все-таки мы вошли в дом и разбудили Александру Матвеевну, и галдели, и составляли списки того, что надо купить, и тех, кого надо позвать. Мы говорили весело, громко, даже слишком громко и весело.
Много позже узнал я о том, что тайно от нас происходило в то время, пока мы спорили о подробностях жизни при социализме, волновались за Васю, пытались взбунтовать батраков Катайкова, огорчались, что нет дела нам по плечу, что нам не досталось сражаться на гражданской войне и свергать царизм. Уже произошли те события, которые изменили судьбу Васи Мисаилова и его друзей, когда я узнал, как эти события подготовлялись.
Глава восемнадцатая
ИСТОРИЯ ПРО ДРАГОЦЕННОСТИ
Воспоминания неизбежно возникают у человека, вновь посещающего места, где прошла его юность, и произошли события, волнующие его до сих пор. Я рассказываю о себе, о Коле Николаеве, юноше, настоящая жизнь которого началась с той минуты, как он попал в «Коммуну холостяков». Я вынужден ограничивать себя рассказом о том, что молодой Коля Николаев сам видел и слышал. В то время многое от него было скрыто, о многом он не догадывался, многого не предполагал. Теперь я знаю гораздо больше, чем он тогда. Кое-что мне стало известно спустя много лет. Были встречи с людьми, принимавшими в событиях косвенное участие, некоторые подробности дошли до меня через третьи и четвертые руки. Всего этого юноша Николаев не мог знать.
Отойдя на много лет от событий, я невольно додумываю неизвестное, стараюсь воссоздать все полностью, хотя бы только в воображении. Я знаю почти всех, кто принимал участие в этих событиях, и могу представить себе их мысли и поведение. Воображение может быть точным, как наука, если оно основано на знании и опыте.
Мне хочется заполнить белые страницы этой повести, рассказывающей о давно случившейся и полузабытой истории, не ограничивать себя только тем, что мог видеть или слышать рассказчик. Я войду в