Мы все бросились надевать фуражки.
— Товарищи, — сказала Марья Трофимовна, — об одном вас прошу: будьте вы осторожнее. Не знаете вы этих людей. Коля, может, что лишнее и говорит, а многое в самом деле понимает про них.
— Хорошо, Марья Трофимовна, — сказал Вася. — Мы будем осторожны.
Моденов молча снял с гвоздя пальто и надел его.
— Если разрешите, — сказал он, — я с вами пойду. Юрий Александрович, конечно, виноват перед вами. Вы, наверное, на него сердитесь... и правильно, нельзя не сердиться. Я постараюсь, насколько мне позволят силы, помочь вам. Мне б не хотелось, чтоб вы сердились на русскую интеллигенцию. У нее есть большие недостатки, но правда же есть и некоторые достоинства.
Мы вышли и зашагали в тумане по скользкой уличной грязи.
Нам предстоял долгий путь. Мы шли молча. Разговаривать было не о чем.
Глава тридцать третья
ДЯДЯ ИДЕТ В РАЗВЕДКУ
Дядя бежал сквозь туман, попадая ногами в лужи, скользя по грязи, чудом удерживаясь на ногах. Дядя бежал сквозь туман, бормотал про себя фразы и отрывочные слова. Дядя спорил с кем-то, что- то кому-то доказывал, осуждал кого-то за робость.
— Налево, папка, — раздался совсем рядом с ним спокойный голос.
Дядька удивился, посмотрел: Колька, сынок, стоял рядом.
— Ты как здесь? — спросил дядя.
— Налево, говорю, дом Катайкова, а то пройдешь, — не отвечая на вопрос, сказал Колька.
Дядька вгляделся в туман и увидел, что верно — надо идти налево.
Дом Катайкова был безмолвен. Ни звука не доносилось из-за крепко сколоченного, свежепокрашенного забора. Нигде ни малейшей щелочки, наглухо заперты ворота, плотно закрыты окна, плотно притворена калитка. Но дядьку это не смутило. Последние дни он не истратил даром: кое-что он знал про здешние порядки.
Пройдя дом, дядька свернул за угол, пошел вдоль забора и, немного не дойдя до конца его, остановился. На улице никого не было. Колька маленький, правда, торчал рядом, но дядя привык не обращать на него внимания. Он наклонился и подергал рукой доску. Казалось, она наглухо закреплена; но нет, она подалась, дядя, тяжело дыша, оттащил ее кверху — ив самом низу забора открылся лаз. Дядя прислушался. За забором было тихо. Выгибаясь, как кошка, дядя пролез через лаз и оказался в узком проходе между забором и задней стеной бревенчатого сарая. Отдышавшись, он опустил доску на место. Рядом с ним уже стоял Колька маленький. Стоял спокойно, будто ему и полагалось быть здесь.
— Давай, давай отсюда! — сказал ворчливо дядька.
Колька отнесся к приказанию, как к чисто риторической фразе, а дядька не стал проверять, выполнено ли оно. Он осторожно высунул голову из-за угла сарая и осмотрел двор.
Много тайн было в катайковском доме. По ночам на условный стук бесшумно открывалась калитка, и какие-то люди приносили, прятали и перепаковывали товары, за которые дорого платили потом ленинградские модницы; здесь писались фальшивые квитанции и расписки, сюда приходили гонцы с тайными поручениями; в выдолбленных бревнах и за кирпичами лежали свертки золота и иностранной валюты. Много было тайн у хозяина этого дома, но не все тайны своего дома он знал.
За забором катайковского двора копошился замкнутый, отделенный от всего огромного мира, маленький человечий мирок. Здесь принято было со страхом рассказывать о том, что происходит «там», за забором. «Там» нельзя поступить на работу, «там» голод и нищета, «там» преследуют верующих. Безбожие, бесприютность, беззащитность — вот что «там».
«Мы, слава богу, благодаря хозяину сыты, одеты и обуты». Это было предметом гордости жителей катайковского двора. Об этом принято было говорить за каждым обедом, завтраком или ужином. Опуская ложку в щи, полагалось сказать: «Там-то небось таких щец не пробуют». Получив тулуп или сапоги, следовало пощелкать языком от восторга и посочувствовать тем, кто живет за забором: «Они-то небось таких сапог не нашивали». Местными подхалимами были придуманы поговорки и присказки, смысл которых сводился к тому же: там нищета и голод, а мы благодаря хозяину сыты, одеты и обуты.
Мнение, которое сложилось внутри катайковского двора о внешнем мире, было до некоторой степени справедливо. Действительно, безработица была большая и на работу поступить было нелегко. Действительно, бедняцким хозяйствам, не имевшим лошадей и инвентаря, приходилось трудно. Многие из них попадали в долговую кабалу, запутывались и разорялись. Действительно, много нищих бродило по городским и деревенским улицам. И все-таки это была половина правды, даже четверть правды. Для того чтобы катайковским работникам эта четверть казалась правдой полной, они должны были узнавать не все, что происходит в мире, а только часть. Слухи должны были доходить до них отобранными — только те, которые подтверждали и подчеркивали худшее. Поэтому всякое общение с внешним миром осуждалось и даже преследовалось.
В чисто животном смысле работники Катайкова жили неплохо. Они были всегда сыты, зимой жарко топились печи, им не приходилось задумываться о будущем. Они жили, во всяком случае, лучше многих катайковских должников, обремененных семьями, замученных долгами, не уверенных в завтрашнем дне. Но это животное благополучие имело мало общего с человеческой жизнью.
Видимость обеспеченности, отсутствие ответственности, бездумность делали катайковских работников малоприспособленными к самостоятельному существованию. Прожив несколько лет в замкнутом мире катайковского двора, было действительно страшно выйти в большой, неизвестный мир.
Катайков был умный человек и очень трезво, иногда даже слишком трезво, оценивал людей. Казалось бы, иллюзии и заблуждения совершенно ему несвойственны. Но, как ни странно, он искренне был убежден, что живущие в его доме душой ему преданы, что он для них и царь, и бог, и отец. Поэтому если кто-нибудь не смотрит на него, как на бога, не счастлив служить ему и угождать — это человек подлый, неблагодарный, бесчестный. Работать у Катайкова — не долг, а большое счастье; верные слуги вознаграждены уже тем, что могут выполнять приказание хозяина и заслужить его одобрение. Кроме этого счастья, никакого другого им и не нужно.
Всю эту систему взглядов Катайков сам придумал для своих слуг, упорно внушал им из сознательного расчета, а кончил тем, что и сам искренне во все это поверил.
На самом же деле, какими бы темными, забитыми, запуганными людьми ни были работники Катайкова, у них все-таки были свои желания, свои потребности, которые они тщательно от хозяина скрывали. Поэтому во дворе возникла вторая тайная жизнь, о которой хозяину не было ничего известно. Одному нужно было родных навестить, другой стремился побывать на гулянке, у третьего завелся дружок или подружка. Отпроситься, конечно, можно было, но разрешение давалось неохотно, а частые просьбы раздражали хозяина. Большой мир, пускай страшный, с безработицей, необеспеченностью, нищетой, не только пугал, но и влек простором, свежим, свободным воздухом. И вот появились тайные лазы. Фальшивые тетки, дяди, племянники убегали. Отлучки их скрывались. Друзья покрывали друзей. Подхалимы ябедничали.
Начались ссоры, свары и склоки. Ябедников окружала ненависть. Работники Катайкова начинали жить своими интересами и заботами, чуждыми, а чаще враждебными интересам хозяина. Работники объединялись против хозяина и против его шпионов...
Итак, дядька осторожно высунул из-за угла сарая голову и осмотрел дом. Он не впервые навещал негласно катайковских работников и поэтому сразу заметил, что в доме происходит что-то необычное.
Несколько человек собрались в кружок и оживленно разговаривали. В обычное время здесь разговаривать без толку не полагалось. Всякий должен был быть занят или, во всяком случае, делать вид, что занят. Теперь же все будто хвастались тем, что бездельничают.
На телеге, стоявшей у амбара, валялся парень и, заложив руки под голову, вызывающе дрыгал то одной, то другой ногой. Видно было, что ему на все наплевать и он собирается делать все, что ему угодно. На крыльце стояла маленькая старушка с благостным лицом и монотонно говорила. Она отчитывала всех и грозилась пожаловаться хозяину и яркими красками расписывала, как хозяин всех строго накажет. Никто на нее не обращал внимания. Тогда, рассердившись, она сбежала с крыльца и, подбежав мелкими шажками к собравшимся в кружок, стала тянуть их за руки и за плечи, кричать, грозить и даже бить старческим кулачком. От нее только отмахивались. В бессильной ярости просеменила она по двору и стала визгливо кричать на развалившегося в телеге парня. Парень сначала даже и не глядел на нее, а потом поглядел, и у