деревьями.
Умирающий старик рассказывал тогда страшную историю о себе и об одном страннике с поддельными лишаями на лице. И маленький мальчик, школьник, смотрел старику в лицо глазами, полными ужаса. Я покачиваю головой и посмеиваюсь. Маленький, маленький был человек! И какая же грустная и вместе с тем серьезная физиономия была у него, когда потом, несколько недель спустя, он прибежал ко мне на работу сообщить, что дядя его, любимый дядя, командир-пограничник, не предатель, нет, что он честнейший, преданнейший нам человек, и все, что будут говорить о нем дурного, — ложь, ложь от начала до конца, недоразумение, которое не может не разъясниться. Жаль, что капитан Орудж Бахтиар-заде не сидит сейчас за столиком вместе с нами, — мы бы посмеялись все трое еще раз. Вырос мой приятель.
— Ну-ка, поднимись, — говорю я. Он встает, улыбаясь, и, хочешь — не хочешь, приходится сознаться, что мой нос едва достает до его подбородка. Мы беремся за руки и по всем правилам школьной игры стараемся сдвинуть друг друга с места. Я делаю рывок. Он отвечает мне тем же, и я шатаюсь. Черт возьми, неужели же 45-летний чекист не в состоянии одолеть мальчишку 1922 года рождения? Медленно я напрягаю плечо и руку. Мой дружок краснеет от натуги, пыхтит, кусает губы и, крякнув, плюхается на кресло. Теперь можно опять чокнуться.
— Саол!
— Саол! Нет, дорогой мой. Прежде чем играть в эту игру, еще подрасти немножко или подожди, пока я состарюсь...
Мы сидим теперь смирно, и он рассказывает. Три месяца, все летние каникулы, он пробыл у себя на родине. Помню ли я деревню, где жил его дед? Так вот, в горах, так километров пятнадцать к западу, они, группа студентов-геологов, нашли медь. Это очень важное открытие, и он волнуется, рассказывая мне о своих успехах. Потом мы говорим об урожае винограда в этом году. Потом — об Элико, о внучке старой грузинки, о юной приятельнице моего гостя, о том, что нынче она поступила в Тбилисскую консерваторию. (Не нужно быть следователем, чтобы сделать верные выводы из легкого смущения моего друга, с которым он говорит о семнадцатилетней певице). Потом совсем неожиданно он говорит:
— Иван Алексеевич, у меня к вам просьба. Дело в том, что я пишу книгу и мне нужна ваша помощь.
— Чудак, — отвечаю я, — с чего ты взял, что я что-нибудь смыслю в геологии? Это ты, прачкин сын, можешь теперь кончать институты, а мы, брат, с восемнадцати лет винтовку в руки и...
— Но эта книга, — перебил он меня, — вовсе не о геологии. Там, Иван Алексеевич, говорится о диверсантах...
И вот он мне рассказывает, что в свои свободные вечера он начал описывать те самые события, с которых, собственно говоря, и началась наша дружба. Никогда ему не забыть их. На всю жизнь врезались они в его память. И пусть наши ребята, такие же школьники, каким он был тогда, прочтут его повесть и еще раз задумаются о коварстве наших врагов, о том, на что эти люди способны в своей ненависти к счастливому советскому народу. Все это он мне рассказал, а потом спросил:
— Да, может быть, лучше прочитать вам то, что у меня написано?
— Ну, конечно, читай, — сказал я.
Он вытащил из кармана толстую тетрадку. Час ночи уже пробило, а мы все еще сидели друг против друга в креслах, и снова проходили передо мной старые мои знакомцы — слепой корзинщик Мамед, и глухонемой сапожник, и молчаливый человек в крестьянской одежде, и оборвыш Бостан (где, кстати, он теперь? Кажется, в Севастополе торпедистом на подводной лодке.), и, наконец, я сам, Иван Алексеевич Черноков, своей собственной персоной, только помоложе на восемь лет.
В половине второго он закрыл свою рукопись.
— Так, — сказал я. — Все так, все верно. Что же теперь ты от меня хочешь?
— Расскажите мне подробно об этих людях, — попросил он. — На что они надеялись? Чего они хотели, затевая эту глупую игру? Я ведь многого не понимал тогда...
Я отпер ключом свой письменный стол и вытащил из нижнего ящика толстую папку. Неделю назад мне принесли ее из архива. Время от времени полезно вспоминать свои старые дела. Всякий раз в характере врага отыщется какая-нибудь новая черточка, и собственные свои ошибки и промахи на расстоянии видишь лучше.
Я раскрыл папку на первом листе и прочел: «Меня зовут Адольф Мертруп. Я — немец».
— Начнем со слепого корзинщика, — сказал я.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Он был студентом университета. В 1915 году его с третьего курса забрали в армию. Так как он учился на факультете востоковедения и знал иранские и тюркские языки, его немедленно отправили в Стамбул, в штаб немецких войск, посланных в помощь их союзникам. Вот тут-то и началась его дружба с полковником Шварке, которую он так проклинал потом.
Надо полагать, молодой офицерик оказался не последним учеником у полковника. Во время войны он несколько раз совершал небольшие прогулки на русский Кавказ и в Туркестан. Эти прогулки стоили царскому командованию нескольких взорванных мостов и сожженных бензохранилищ, а «способный» юноша получил чин капитана. Тут кончилась война.
Он утверждал, что по окончании войны двенадцать лет он занимался мирными занятиями. Отец его имел в Пруссии несколько мануфактурных магазинов, и он эти годы будто бы только и занимался делами отца. Возможно, что это и так, для нас с тобой это не имеет значения.
Как бы то ни было, в 1931 году (следи внимательно за датами) он получил повестку из штаба — явиться в такую-то комнату в таком-то часу. Он подробно рассказывал нам об обстоятельствах этого посещения. Он явился в штаб, отрапортовал сидевшему за столом офицеру: «Капитан запаса Адольф Мертруп». И, боже ты мой, как же он обрадовался, когда офицер поднял голову!
— Добрый день, Мертруп, — сказал он. — Да бросьте вы тянуть руки по швам. Присаживайтесь. Вы немного постарели за эти двенадцать лет, но все-таки у вас еще очень бравый вид.
Они пошутили и посмеялись, как полагается двум старым приятелям, а затем Шварке (офицер, сидевший за столом, был полковник Шварке) спросил:
— Вижу у вас в петлице свастику. Стало быть, вы по-прежнему настоящий немец?
Наш капитан с гордостью ответил, что вот уже третий год он командует у себя в околотке штурмовым отрядом, и если «красные» в его городе не могут теперь досчитаться человек так двадцати, то кой-какая заслуга его в этом деле есть.
— Хайль! — сказал капитан.
— Хайль!
Сидя в креслах, они обменялись приветствиями.
— А теперь, — сказал полковник по-арабски, — как ваши знания восточных языков? Вы не забыли их?
Мертруп ответил ему по-турецки:
— Нисколько не забыл, господин полковник.
— Прекрасно, Мертруп, — по-персидски продолжал разговор его начальник. — Будущая армия нуждается в офицерах, владеющих восточными языками так, как вы. Ну, а ваш театральный талант не изменил вам? Напомните-ка мне, как выглядели слепые нищие на самаркандском базаре.
Капитан ему напомнил. Он встал, сгорбился, вытянул перед собой трясущуюся руку с воображаемым посохом и прошелся по кабинету, гнусавя по-узбекски: «Добрые люди, помогите слепому старику перейти дорогу». Полковник, глядя на него, одобрительно кивал головой. Что ж, когда этот молодчик показывал свои фокусы у меня в кабинете (я как-то раз попросил его об этом одолжении), я тоже одобрительно кивал головой. Работал он, что говорить, мастерски.
— Очень хорошо, Мертруп, — сказал ему полковник по-азербайджански. — Я искренно рад, что опять буду работать вместе с вами.
Если верить капитану Мертрупу, эта любезность не очень-то его тогда обрадовала. Три отцовских лавчонки в его руках превратились в солидное торговое предприятие, и жилось ему все эти годы совсем недурно. Но он сам всегда учил своих подчиненных, получив приказ, рассуждать поменьше, и сам всегда стремился в этом отношении быть им личным примером. Поэтому он встал, вытянул руки по швам и сказал господину полковнику, что он счастлив вернуться к исполнению своих обязанностей.