— Вот как? Интересная мысль!
— Это уже не мысль, уже сделали! — вырывается у Йорэлё. Сказал, зарделся и сразу — как тюлень в лунку — юрк в полог. Только босые пятки мелькнули.
— Что же вы, скромники такие, молчите? Это ведь не шуточная вещь. Столько лет живу на Чукотке, а про яранги с окнами никогда не слыхивал.
Всеволод Ильич развязывает торбаса, снимает их и вслед за Йорэлё влезает в полог.
В сенках молчат, прислушиваются. Некоторое время из полога не доносится ни звука, и Унпэнэр уже начинает тревожиться. Но тут раздается голос Всеволода Ильича:
— Где же оно, это проклятое пенсне?! Погляди-ка, Йорэлё. Вот здесь где-то. Обронил, понимаешь ли, пролезая. Есть? Спасибо, дорогой.
И через секунду тот же голос, но уже другим тоном восклицает:
— Замечательно! Превосходно! Кабицкий, наверно, помог? Молодец Степан Андреевич… Ай да молодец!
Тревога Унпэнэра улеглась. Он торжествующе поглядывает на отца, но тот так внимательно рассматривает старую царапину на чубуке своей трубки, что глаза их не встречаются.
Учитель вылезает обратно в сенки, натягивает торбаса и восхищенно повторяет:
— Молодцы ребята, ничего не скажешь! Ну, Гэмалькот, окно у тебя есть, теперь за немногим дело стало: печь сложить, стены поставить да крышей накрыть. И будет настоящий дом.
— До этого ещё далеко, — неопределенно отвечает Гэмалькот.
— Так ли уж далеко? Вамче говорил Эйнесу, будто нам пяток домов выделили. Будто уже официальное сообщение пришло. Один дом школе, для учителей, а четыре — для колхозников. Верно?
— Верно, Севалот, верно.
Вся семья — и Нутэнэут, и Унпэнэр, и тихонько вылезший из полога Йорэлё — с интересом прислушивается к разговору. Гэмалькот ничего не рассказывал об этом раньше. Правда, в колхозе уже давно поговаривают насчет домов, но о том, что дело это уже совсем близкое, они узнают впервые.
— Пять домов для нас выделили, это верно, — продолжает Гэмалькот. — Заявку-то мы давно послали, а недавно ответ пришел. Вамче письмо получил, читал нам. Только это ещё не скоро будет.
— Почему же?
— А потому, Севалот, что письмо — это не дом; в письме жить нельзя. Вон колхозу имени Сергея Лазо ещё в прошлом году три дома выделили. А где эти дома? До Анадыря пароход дошел — и стоп: навигацию закрыли. И пришлось дома в Анадыре ставить. Теперь лазовцам обещают другие отгрузить.
— Мало ли что случается, — вмешивается Унпэнэр. — В прошлом году уже в августе снег пошел. Ранняя зима была, сам знаешь. Рано навигация кончилась. А правительство нам во всем навстречу идет. И лесоматериалы выделяет и доставку обеспечивает. Советская власть хочет, чтобы чукчи хорошо жили, по- культурному, как полагается советским людям жить. Летом получат лазовцы свои дома.
— Они-то, может, получат, а нам еще подождать придется. Ещё, может, и деревья те не выросли, из которых дома для нас будут делать.
Гэмалькот чувствует, ему не удалось ещё охладить пыл сыновей, и специально для них добавляет:
— А мне вообще об этом нечего думать. Мы эти домики не для членов правления получаем, а для лучших колхозников.
Но тут в разговор вступает Нутэнэут.
— А кто ж у нас в колхозе лучше Унпэнэра работает? — ревниво спрашивает она. — Нет, уже если Унпэнэру не дадите, тогда лучше последним лодырям давайте. Пусть тогда лежебока Кэнири в деревянном доме живет!
Гэмалькот понимает, что промахнулся. Молодежная бригада Унпэнэра давно уже держит красное знамя, о ней даже в «Комсомольской правде» заметка была. Но почему Нутэнэут говорит с таким жаром о деревянном доме? Неужели она хочет расстаться с ярангой?
— Не знаю, — говорит Гэмалькот. — Не знаю, кому дадут, а кому не дадут. Собрание будет распределять. Как народ скажет, так и будет… А Унпэнэр всё-таки молод ещё. И семьи у него нет.
Всеволод Ильич улыбается, видя, что приятель запутался в собственных доводах.
— А ты ему кто? Не отец разве? Нутэнэут — мать, Йорэлё — братишка. Вот тебе и семья. Или обязательно женатым нужно быть? Так за этим, по-моему, дело не станет. Я уже давно примечаю: где Аймына — там и Унпэнэр, где Унпэнэр — там и Аймына Разве не так? Я всё вижу, недаром пенсне ношу. Да ты, Унпэнэр, не смущайся. Аймына — девушка хорошая. Чего ж тут смущаться?
Гэмалькот очень рад, что разговор перешел на другую тему. Сам-то он убежден, что не попадет в число колхозников, которые получат дома. По правде сказать, у него имеются некоторые основания для таких мыслей. Но говорить об этом ему не хочется.
Дело в том, что на заседании он был единственным членом правления, голосовавшим против того, чтобы посылать заявку на дома. Но об этом теперь лучше, конечно, не рассказывать!
Когда дойдет до распределения домов, было бы хорошо, если бы его имя вообще не называли. Правда, на это рассчитывать трудно: не его, так Унпэнэра обязательно назовут. А тогда уж кто-нибудь из членов правления наверняка вспомнит, как Гэмалькот возражал против того, чтобы посылать заявку. И будет совершенно прав, что вспомнит! Зачем в самом деле переселять старика, который прирос к яранге, когда многие колхозники давно мечтают перебраться в дома?
«Ох, глупый старик! — мысленно ругает себя Гэмалькот. — Что теперь будешь делать? Тебе-то всё равно, где доживать, а сыновьям не всё равно. А теперь они из-за тебя тоже должны будут в яранге оставаться. Пускай хоть окошком своим забавляются. Пускай что хотят, то и делают».
С этими невысказанными мыслями Гэмалькот слушает Всеволода Ильича, подшучивает над Унпэнэром, спрашивает, знает ли Аймына, какой тяжелый характер у её будущего свекра. С этими мыслями он и засыпает вскоре после ухода гостя.
…Унпэнэр с утра ушел в свою бригаду, Йрэлё — в школу.
Гэмалькот влез в полог, где Нутэнэут занималась приборкой, подошел к окошку, потрогал раму, легонько стукнул пальцем по стеклу, поежился.
— Холодно как-то.
Нутэнэут подставила ладонь под окошко — в одном месте, в другом. Нет, нигде не дует, прибито на совесть.
— Я не про то говорю. Не от ветра, а от света. У жирника свет желтый, теплый, какой в пологе должен быть. А этот белый. Будто на улице.
«Ну, это ничего, — думает Нутэнэут. — Привыкнет».
— А что в потолке его сделали, — продолжает Гэмалькот, — так это даже лучше. Нам-то все равно, а снаружи не так заметно. Может, старики и не увидят. Мы, старики, больше вниз смотрим, а не наверх.
Вопреки своему утверждению, он почти не отрывает глаз от вставленного в потолок окошка.
— Всё равно узнают, — говорит Нутэнэут.
— Шучу я. Конечно, узнают. Ничего, Нутэнэут, в этом позора нет. Как ты думаешь?
— Какой же тут может быть позор? Конечно, нет.
Нутэнэут вылезает в сенки, захватив с собой несколько шкур, чтобы проветрить их. Сегодня она убирает в пологе с особой тщательностью.
Гэмалькот осматривается. Освещенное утренним светом, все выглядит совсем не так, как обычно. Портрет Ленина, ещё до войны подаренный Гэмалькоту знакомым капитаном, тоже ярко освещен, яснее виден.
Подойдя к жирнику, Гэмалькот гасит его. Странное дело — глаза совсем не замечают разницы в освещении. Каким, значит, слабым был свет жирника в сравнении со светом утра!
Если бы Гэмалькота спросили сейчас, доволен он или нет, ему трудно было бы ответить. Он сам этого ещё не знает. С одной стороны, стало как будто лучше в пологе, а с другой стороны, очень уж непривычно.
Он снова поднимает голову и смотрит в окно. Промелькнула белая чайка. Медленно проплыло белое облачко.