посметь дотронуться? Нечто священное, потому и только потому, что можно сказать: «Это мое». Вы не знаете, что люди живут только для самих себя, по крайней мере, лучшие из них, те, кто этого достоин? Вы не знаете, что в нас есть нечто, к чему не должны прикасаться никакое государство, никакой коллектив, никакие миллионы?
— Нет, — ответил он.
— Товарищ Таганов, как многому вам предстоит еще научиться!
Он посмотрел на нее со слабой тенью улыбки и похлопал по руке, словно ребенка.
— Разве вы не понимаете, — спросил он, — что мы не можем жертвовать миллионами во имя нескольких человек?
— А жертвовать несколькими, когда эти несколько — лучшие из лучших? Отберите у лучшего его право на вершину, и у вас не останется лучшего. Что есть ваши массы, как не миллионы глупых, съежившихся, безразличных душ, у которых нет собственных мыслей, собственных мечтаний, собственных желаний, которые едят, спят и беспомощно твердят слова, вбитые в их мозг другими? И для этих вы пожертвовали бы несколькими, кто знает жизнь, кто есть сама жизнь? Меня тошнит от ваших идеалов, потому что я не знаю худшей справедливости, чем раздавать не по заслугам. Потому что люди не равны в способностях и нельзя обращаться с ними так, будто они равны. И потому, что мне отвратительно большинство из них.
— Я рад. То же чувствую и я.
— Но тогда…
— Только я не могу позволить себе роскошь отвращения, я лучше попытаюсь сделать их достойными внимания, поднять их до своего уровня. А из вас получился бы замечательный маленький борец — на нашей стороне.
— Я думаю, вы знаете, — я никогда не смогу им стать.
— Думаю, что знаю. Но тогда почему вы не боретесь против нас?
— Потому, что у меня с вами столько же общего, сколько с врагами, которые сражаются против вас. Я не хочу сражаться за людей, я не хочу сражаться против людей. Я не хочу слышать о людях. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — я хочу жить.
— Странное требование.
— Неужели? Но что есть государство, как не слуга и не одно из полезных приспособлений для огромного числа людей, вроде электрического света или водопровода? И разве не нелепо заявление, что люди существуют для водопровода, а не водопровод для людей?
— Но если водопроводные трубы совсем вышли из строя, не будет ли столь же нелепо тихо сидеть и не прилагать никаких усилий, чтобы исправить их?
— Желаю удачи, товарищ Таганов. Но я надеюсь, что когда вы обнаружите, что в этих трубах течет ваша собственная красная кровь, вы все еще будете верить, что их стоит чинить.
— Я не боюсь этого. Я больше беспокоюсь о том, во что такие времена, как наши, превратят такую женщину, как вы.
— Значит, вы видите, что представляют собой эти ваши времена?
— Мы все видим, мы не слепы. Я знаю, что, возможно, это кромешный ад. Но в то же время, если бы у меня был выбор, я бы хотел родиться именно тогда, когда я родился, и жить в те дни, в которые я живу, потому что сейчас мы не сидим и не мечтаем, мы не стоим на месте, — мы делаем, действуем мы — строим!
Кире нравился звук шагов рядом с ней — уверенный, неторопливый, и звук голоса, который соответствовал шагам. Он служил в Красной Армии. Она хмурилась, когда он говорил о своих сражениях, но с восхищением улыбалась, глядя на его шрам на лбу.
Он иронично улыбался над историей о потере фабрик Аргунова, но хмурился, с беспокойством глядя на старые башмаки Киры. Его слова боролись с ее словами, но его глаза искали в ее глазах поддержки.
Она говорила «нет» словам, которые он произносил, и «да» голосу, который произносил их.
Они остановились у афиши Государственных Академических театров, трех театров, которые раньше, до революции, назывались Императорскими.
— «Риголетто», — печально сказала она. — Вы любите оперу, товарищ Таганов?
— Еще ни одной не слушал.
Она пошла дальше. Он сказал:
— Но я получаю кучу билетов от партячейки, и у меня никогда не было времени сходить. А вы часто ходите в театр?
— Не часто. Последний раз шесть лет назад. Будучи буржуйкой, я не могу позволить себе билет.
— Если я попрошу вас, вы пойдете со мной?
— Попробуйте.
— Пойдете ли вы со мной в оперу, товарищ Аргунова?
Ее брови лукаво затанцевали. Она сказала:
— Разве у вашей партячейки в институте нет секретного отдела с информацией на всех студентов?
Он в замешательстве слегка нахмурился:
— А что?
— Вы могли бы узнать там, что меня зовут Кира.
Он улыбнулся. Улыбка вышла неожиданно теплой на твердых, серьезных губах:
— Но это не дало бы вам возможности узнать, что меня зовут Андрей.
— Я буду рада принять твое приглашение, Андрей.
— Спасибо, Кира.
На Мойке у двери здания из красного кирпича она протянула ему руку.
— Можешь ли ты нарушить партийную дисциплину и пожать контрреволюционную руку? — спросила она.
Он твердо взял ее руку.
— Партийную дисциплину нарушать нельзя, — ответил он, — но на нее можно взглянуть пошире, ох, как можно!
Они молчали, удивленные, понимающие друг друга. Глаза каждого смотрели в другие глаза дольше, чем держались руки. Затем он зашагал прочь легкими, четкими шагами солдата.
Смеясь, с взъерошенными волосами, она взбежала на четыре пролета лестницы, держа в руке старый портфель.
VII
Александр Дмитриевич держал свои сбережения зашитыми в нижнюю рубашку. У него выработалась привычка время от времени подносить руку к сердцу, словно у него были боли в груди; он ощупывал сверток банкнот; ему нравилось ощущать что-то надежное кончиками пальцев. Когда ему были нужны деньги, он разрезал крепкий шов белой нитки, вздыхая по мере того, как груз становился легче. Шестнадцатого декабря он разрезал шов в последний раз.
В целях борьбы с голодом в Поволжье был введен специальный налог на частную торговлю, который надлежало уплатить, даже если это наносило смертельный удар маленькому магазинчику в булочной. Еще одно частное предприятие рухнуло.
Он ожидал этого. Подобные магазинчики открывались на каждом углу, свежие и полные надежд, словно грибы после дождя, и, словно грибы, они засыхали, не простояв и первое утро. Но некоторым везло. Он видел таких: мужчины в новых роскошных меховых шубах, с белыми отвисшими щеками, напоминавшими ему о сливочном масле на завтрак, и глазами, глазами, которые заставляли его нервно вскидывать руку к свертку банкнот. Этих мужчин видели в первых рядах партера в театрах. Они выходили из новых кондитерских с большими белыми коробками с тортами, стоившими столько, что на эти деньги можно было бы два месяца содержать семью; их видели нанимающими такси и расплачивающимися за них. Уличные