отсидеться… во всяком случае, надежнее, чем на голом месте, в открытой степи.
Собаки припустили вскачь, упряжка понеслась. Буран — головной — не бежал, а летел. О, собаки тоже превосходно знали, что означает это шмелиное жужжание, идущее с неба!
Но могут ли собаки тягаться с самолетом?
Были времена, на первом этапе войны, когда воздушные разбойники рыскали не прячась, целыми стаями, бомбили и обстреливали чуть ли не каждый дом, каждый движущийся предмет — лошадь, автомашину, корову на лугу, человека. Но, как говорится, было да сплыло! Теперь гитлеровские асы совершали налеты воровски, прячась. Подкрадется, пульнет, сбросит бомбы куда попало — и ходу. О массовых налетах начали забывать. Летали отчаянные одиночки.
Фриц попался упрямый. Конечно, он приметил их и решил отыграться за все. Снизившись, самолет с ревом пронесся над упряжкой, дал несколько очередей. Тра-та-та-та-та-та… Пули легли рядом и зарылись в снег. Шестаков продолжал подстегивать собак, но они и без того шли на пределе возможного.
Снова загудело над головой. «Мессер» возвращался. Он шел низко, почти на бреющем полете. Безусловно, летчик видел красный крест, повязанный на спине Бурана. Да что этот человеколюбивый знак, ежели фриц и такие, как он, расстреливали и безоружных жителей, малых ребят!
Балка уже недалеко…
Снова тра-та-та-та-та… Можно оглохнуть от рева мотора, так низко он пронесся. Задняя пристяжная вдруг взметнула высоко ноги, завалилась на бок и потащилась волоком. Шестаков ножом ударил по постромке — мертвая собака осталась лежать на земле. Вот и балка, спасительные редкие кусточки… Ну! быстро! Они скатились туда кубарем, собаки, сани, Шестаков — все вместе!
Запихав сани под голые ветви и приказав собакам лежать (лежащие, они почти сливались с землей), он снял шапку… Душила жара! В такой переделке и в сорокаградусный мороз будет жарко!
Самолет прошел в вышине и, видимо, потеряв их, взмыл выше и затерялся в синеве неба. Стало удивительно тихо. Хотя на западе орудия продолжали стрелять…
Сколько можно сидеть, как зайцам в норе? Надо ехать. Налегая на санки, Шестаков помог собакам выбраться по осклизшему косогору, затем, встряхнувшись сам, сёл, поправил шапку, тряхнул вожжами; но только укрывшая их балка осталась позади, сверху снова донесся знакомый гул — шел «мессер».
Проклятый! Он словно играл в кошки-мышки. А может, то был другой? Все они похожи друг на друга, и повадки одинаковые! И тут убило вторую собаку, Шестакова ранило.
Кровь хлестала ключом из перебитой правой руки; Шестаков лег на нарты, вожжи стиснул левой рукой, намотав потуже, чтоб не вырвались. Собаки неслись вскачь, наверное, не догнал бы хороший рысак, хотя упряжка уже потеряла двоих.
Эх, сказать бы сейчас Шестакову, что пройдет еще какое-то время, и упряжки, дорогие его сердцу советские санитарно-ездовые упряжки, подбирая наших раненых, вместе с передовыми наступающими войсками, в огне жарких сражений, придут в Берлин, будут разъезжать по длинным мрачным коридорам рейхстага, что верой и правдой они будут служить нашему солдату до самого сияющего Дня Победы… Быть может, душе стало бы легче! И умирать не так жалко, когда знаешь, что умер не зря…
Самолет против упряжки… Стервятник обстреливает их, а им даже ответить нечем. Вторая пуля настигла Шестакова; он был весь в крови, кровью — его кровью — была окроплена дорожка упряжки.
Кровь продолжала хлестать, а с кровью уходили силы, уже не держалась голова, туманилось сознание. А собаки продолжали нестись на полном аллюре. Самолет, наконец, оставил их в покое: может быть, расстрелял весь боезапас, а может, вспугнули наши истребители, нашкодил и пустился наутек. Нет, больше ему не гоняться за упряжками с санитарным крестом: где-то за горизонтом его в тот же час ожидало возмездие — повстречались наши истребители. Они сразу заклевали его. Пылающий, он рухнул на землю и взорвался. Фашистский ас нашел то, что искал.
Шестаков уже почти не чувствовал толчков, он уже не управлял упряжкой, за него все делал вожак, Буран, Буран-первый. Он и во время пробега Урал — Москва отличился, хорошо вел упряжку. Старик ведь уж… Сколько он вывез раненых? Пятьдесят? Сто? Потом узнается, подобьют на счетах и запишут в бухгалтерскую книгу. Все. Конец.
В нырке сани опрокинулись, Шестаков вывалился, но продолжал тащиться рядом с санями — вожжа захлестнулась вокруг кисти. Так собаки и приволокли его в свое расположение. Прибежали и встали, затем, сбившись в кучу, стали нюхать его. Почему не встает, молчит? Без шапки, волосы разметались, глаза закрыты, в лице ни кровинки. Хороший был человек Григорий Сергеевич, любил людей и зверей. И воевал хорошо…
Осиротевший Буран сел, поднял морду кверху и завыл.
«Осторожно, мины!»
Я ехал на фронт в качестве военного корреспондента.
Словно это было вчера, вижу длинный и скорбный путь, по которому дважды прокатилась война (она уже ушла далеко): разбитые пристанционные постройки, обгорелые столбы И закопченные печи вместо деревень и сел, унылые поля, обильно политые кровью и начиненные металлом, по которым перепархивали редкие вороны и галки (казалось, даже и они стали другие!).
Временный понтонный мост через Днепр перед Киевом, груды камней, называвшиеся Крещатиком[9], на месте которых должен был подняться новый Крещатик, краше прежнего. И танки, немецкие танки: «тигры», «пантеры», тяжелые, угловатые, неподвижные; они застыли вдоль дороги, остановленные огнем артиллерии и нашими танками… Сколько их было, сколько! Сколько металла потом надо было собрать, вывезти и отправить на переплавку в мартеновские печи! И лошади, трупы лошадей…
Дороги, дороги, дороги войны! И надписи, бесконечно повторяющаяся одна и та же надпись: «Осторожно, мины!» или: «Мин нет» — и подпись: сапер такой-то. Или совсем без подписи. Чем дальше на запад, тем чаще встречалось это свидетельство безмерного злодейства врага и нашего безграничного мужества. Надпись эту навсегда запомнил всякий, кто прошел через испытания войны или хотя бы раз побывал на территории, по которой она пронеслась. Полустершаяся (а иногда подновляемая, оберегаемая как реликвия), она напоминает о грозном неповторимом времени, которое пережило наше поколение; во многих соседних странах — Польше, Чехословакии, Венгрии — и поныне едешь или идешь по улице — Вроцлава, или Варшавы, или Праги — и читаешь на стене начертанное торопливо углем или мелом неизвестной рукой по-русски: «Осторожно, мины!» или: «Мин нет»… Чужая, незнакомая жизнь продолжается, а надписи напоминают, что сохранить эту жизнь помогли русские, советские солдаты. Они же позволили снова пользоваться домом, городом, транспортом, заводом, садом…
Мины! Убегая под ударами наших войск, немцы перешли к беспощадной минной войне. Вероятно, никогда не узнать, сколько они израсходовали мин против нас; но можно подсчитать, — и подсчитано! — сколько достали и разоружили мин наши саперы. Можно ли какой-то мерой измерить и оценить этот поистине героический труд, чтоб жизнь могла продолжаться? Жизнь одна и живешь один раз, но приказ есть приказ, и, чтоб жить, иногда кому-то приходится умирать. Я видел грузовики с ранеными, забинтованными, изуродованными, видел людей иногда без глаз, без рук, без ног, на которых нельзя было без содрогания смотреть; но смотришь, смотришь, стискивая зубы… «Саперы», — говорили с болью и уважением окружающие. Да, саперы, точнее — минеры, те, что обезвреживали вражеские взрывающиеся ловушки. «Сапер ошибается один раз». Смысл этой страшной поговорки можно было понять только на фронте.
С вражескими сюрпризами — последствиями войны — связано и одно из самых сильных ощущений, какое пришлось пережить мне, но об этом, как говорится, в свое время и на своем месте.