Я без лишних разговоров вытащил из кармана неряшливо и неумело отпечатанный ночью текст и протянул Саше. Он сразу углубился в чтение, но это прочтение было каким-то беглым, без эмоций, и я чувствовал, что Сашины мысли витают где-то очень далеко.
– Здорово! Это очень здорово, – сказал брат после того, как я рассказал ему всю историю с новогодним дежурством и перепечатыванием манифеста из «белого ТАССа». – А сколько у тебя сейчас экземпляров этих «Литерарни листы»?
– Три! – ответил я.
– Слушай, мне как раз три надо. Ты можешь мне удружить: дай мне все три экземпляра, сейчас.
Любовь к старшему брату – это чувство, которое может понять только младший брат: преклонение, обожествление и все-подчинение. В тот же момент я отдал все три экземпляра выстраданного текста брату, приговаривая какие-то глупости вроде:
– А ты знаешь, что Дубчек вместе с Катушевым у нас в политехе учились?
– Нет, не знал! Это интересно. А скажи, у тебя много всякого «самиздата», кроме этого, еще есть?
– Ну, есть «Воронежские тетради», «Стихи к роману», «Купюры к “Мастеру”», письмо Федора Раскольникова, Камю «Чума в Оране».
– Слушай, а ты мог бы все это подарить мне сегодня, и мы с тобой вместе сделали бы одно хорошее дело и, я думаю, очень важное!
– Да, конечно, могу! Даже рад буду, если мы что-то вместе сделаем, – я пошел в комнату, достал из письменного стола папку с «самиздатовскими» рукописями и машинописями и принес их в ванную к брату. Он взял папку, не торопясь, в течение минут десяти, молча, перелистал ее всю и неожиданно, как-то сурово стиснув зубы, спросил:
– Ты все это мне даришь?
– Да!
– И я могу это дарить кому угодно и делать с этим что угодно?
– Да, – ответил я недоуменно.
Саша закрыл дверь в ванную комнату, открыл форточку, взял с подоконника коробок спичек и начал методично, листок за листком, сжигать все мое богатство, наполняя белоснежную ванну хлопьями черного пепла.
V. Фальшивая «Риторика»
1
Корни, которые вскормили тебя, благодаря которым ты вырос и сформировался, удивительно живучие и крепкие, и их великое множество. Встряхиваю окаменевшую память: она осыпается и обнажает тончайшие волоски-корешки, которые, слава Богу, не засохли.
Я стоял с кем-то из приятелей в вестибюле Центрального дома литераторов, и мы беззаботно болтали в ожидании открытия мероприятия – первого антикварно-букинистического аукциона. Суета, улыбки, похлопывание по плечам – и тут я увидел через широкое окно, как у входа остановилось такси. Двое крупных мужчин моего возраста вывели под руки пожилого человека, совсем уже старика, и вошли с ним в здание. Я узнал мужчин, это были Славка-Трельяж и Игорь-Авто – московские книжники, к тому времени уже самого высокого градуса. И тут мой собеседник тихо, почти про себя произнес:
– Лев Абрамович! Уже ничего не видит! Да и слышит-то уже плохо.
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд…
Я приехал на аукцион не просто поглазеть на результат нашей активной букинистической деятельности последних лет и потолкаться со старыми друзьями книжниками. У меня был серьезный повод, а точнее, задание. Как раз в это время директором музея Добролюбова стал бывший начальник областного управления культуры, некий Трухманов, довольно известная в городе фигура. Трухманов продолжал пользоваться большим авторитетом и не имел отказов от властей по всем вопросам, касающимся и ремонта здания, и создания солидных фондов, в первую очередь книжных. Деньги ему давали, и закупки велись по всей стране.
Относился он ко мне очень тепло и доверительно, а я его уважал. Как у него на руках оказался каталог московского аукциона – не знаю, но только он, проведав, что я еду на аукцион, попросил купить на нем совершенно загадочный для меня сборник «Бандурист» 1859 года издания какого-то украинского поэта Думитрашко. Вроде как одна из первых статей Добролюбова была посвящена этому сборнику – я не вникал, но в торгах принял активное участие, и цена на книгу поднялась с пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей. Торг кончился только после того, как человек, сидящий впереди меня и поднимавший постоянно цену, обернулся и, махнув мне номерком, пошел между рядами на выход. В этот момент я расслышал, как Игорь- Авто выкрикнул из зала предложение – начинать торги на прижизненные издания Достоевского с тысячи рублей вместо заявленных в каталоге ста. Но дальнейший ход торгов останется без описания: я пошел за своим конкурентом, только что уступившим мне книгу великого украинского классика. Это был Славка- Трельяж. Мы спустились с ним в знаменитый буфет ЦДЛ, где к нам присоединился всегда полупьяный Сашка Соловей с двумя бутылками коньяку. Мне приходилось сиживать в этом буфете десятки раз, и видел я здесь живьем всю литературу СССР. Но в тот день – я задал Славке вопрос про Льва Абрамовича…
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд. Начало семидесятых. Мало уже осталось тех, кто помнит тот книжный толчок. Да и я уже почти никого не помню: Бегемот да Володя Рац, грубый Корнеев, пускавший тоненькую струйку слюны сквозь передние зубы и тихим сиплым голосом смачно матерящийся, да Семен-лошадник, живший где-то в Черемушках. Трехтомник Ландсберга менялся на Сашу Черного из «Библиотеки поэта». Облавы – два фургона запирали книжников в проезде МХАТа и торопливо, даже брезгливо, как котят за шкирку, всех вместе с сумками упаковывали в эти фургоны. Мы с приятелем снимали квартиру прямо в проезде, точнее – приплачивали тетке-хозяйке за то, что она позволяла хранить в углу ее прихожей чемоданы и портфели с книгами. Как только облава начиналась, мы заходили в подъезд, оставляли книги и выходили на улицу чистыми.
Но для меня этот пятачок Москвы запечатлелся в памяти одной сценой, повторявшейся, с точностью до запятой, десятки, а может, и сотни раз.
Лев Абрамович. Он выходит из своей «Пушкинской лавки». Он встает посреди Театрального проезда и выставляет перед собой полусогнутую руку, в которую почти в тот же момент упирается такси.
Он меня не любил. Относился снисходительно и неохотно покупал по дешевке только лучшие книги. Я его тоже не любил, хотя мог подолгу стоять рядом, учась разговаривать с людьми. Я любил Бориса Израилевича, того, что работал в «Букинисте» на Старом Арбате, а потом на Сретенке. Вот его я без натяжки мог бы назвать учителем. Он меня привечал, любезно пропускал в подсобку и разрешал подолгу, ну – час-полтора сидеть рядом.
Это были не просто две звезды, а как бы два полюса букинистической Москвы шестидесятых – начала семидесятых. И было существенное отличие и в атмосфере, окружавшей эти торговые точки, и в публике, невольно притягивающейся к этим разным полюсам. В Камергерском, у Льва Абрамовича, мельтешили диссидентствующие, молодежь, любители Серебряного века и сам Серебряный век: Алексей Елисеевич Крученых до последних своих дней ходил в «Пушкинскую лавку» и сдавал туда свои «продукции», как он называл собственные издания, размноженные подчас машинописным или рукописным способом, всегда с любопытными автографами и комментариями! Где он их раскапывал каждый раз, да не по одному и не по два? На Арбате у Бориса Израилевича постоянные посетители были глубоко респектабельны с очень