демократической Чехословакии, строящей социализм с человеческим лицом». Когда на следующий день Мишка Уральцев вылез на трибуну и развернул наш текст, который я успел ему сунуть за мгновение до этого, он стрельнул по нему глазами, а потом с каким-то тоскливым укором посмотрел в мою сторону. Глубину этого взгляда, этой печали, а точнее, совокупности тех чувств, что были устремлены на меня, я не могу передать, но помню до сих пор.
3
Потом я примитивно заболел: простуда, ангина, воспаление легких, температура сорок. Лежу в отдельном амбулаторном бараке, в котором хранятся гвозди, топоры и бензопилы. Норсульфазол и аспирин не помогают. Все, у кого были «хвосты» – задолженности по экзаменам, – уехали домой, в Горький, на неделю раньше. Я попросился у Мишки уехать с ними, но он не отпустил: «У тебя же нет пересдачи, значит, остаешься с нами – ты можешь еще понадобиться!»
Понадобился! Последние дни августа, наряды закрыты, бойцам выдали аванс – автобусами всем отрядом наши поехали отовариваться в Ухту. В лагере остались трое. Я, весь потный, мокрый, в бреду, в свитере, ватнике, ватных штанах, под двумя одеялами в мокрой постели. Постель мокрая все два месяца постоянно: если оторвать половицы в нашем бараке, то под ними на расстоянии – нагнись да зачерпни – стоит и мерцает свинцом болотная ледяная вода. Остался «бугор», который сварил себе руку кипящим гудроном на заливке крыши, он повадился каждый день ходить к сестричке в аэропортовский медпункт на перевязку, и у него там сложился «амур». Третий – Хайдар Гимальдинов, который придумал, что ногу себе растянул. На самом деле ему просто денег жалко, он все матери привезет – вдвоем живут.
Этот день для меня до сих пор как кем-то пересказанный кинофильм, а тогда, при температуре сорок, я тем более ничего не понимал, все плыло. Два крепких, молодых, здоровых мужика появились у нас в бараке незадолго перед обедом.
– Ну, студенты, вставайте, выручайте.
– А что случилось?
– Знаете, тут километрах в полутора от вашей точки лежневка новая в сторону Вуктыла проложена?
– Знаем!
– Так вот, у нас там машина тонет. Лежневка раскатилась в самом неподходящем месте. Если сейчас мы ее не спасем, к утру машина утонет!
…Дальше было как в бреду, как во сне: сломали замки на складе, вытащили бензопилы «Дружба», канистры с бензином, заправили. Где по колено, а где и проваливаясь по пояс в болото, что-то делали, заводили куда-то тросы, чтобы могучий трехосный военный «Урал» мог вытащить провалившийся в какую-то лужу самосвал «Татра». Наши ребята приехали вовремя и, сменив нас, троих инвалидов, действительно помогли работягам, попавшим в беду. Под вечер пришли эти шоферы в наш амбулаторный барак. Каждый поставил на стол по две бутылки. Их скромные этикетки сегодня мало кто помнит: «Спирт питьевой» по пять шестьдесят две. Слов благодарности никто не произносил: все было принято как само собой разумеющееся.
Наутро я выздоровел – температуры не было, кашель прошел, осталась лишь легкая слабость и противный осадок во рту.
4
Кашлять серьезно я начал в октябре, кашлять и потеть. Кашлял я так, что не давал спать домашним. Участковая врачиха Репьева, настоящая дура, в течение трех недель ходила ко мне домой, продлевая больничный, и каждый раз констатировала ОРЗ, пока наконец не созрела и не вызвала «Скорую помощь», вписав неряшливым почерком свой окончательный диагноз – тиф.
Меня отвезли в инфекционную больницу. Деревянный корпус обогревался печками, которые мы топили с утра до вечера. И хотя старые печки грели плохо, а установившиеся ноябрьские морозы и тягучий ветер с Оки выстуживали помещения очень старательно, к вечеру мы умудрялись накочегарить температуру в нашей палате градусов до тридцати. И тогда на корточках около открытой печной дверки, кто в белых подштанниках, кто в голубых кальсонах, мы курили, пуская в печку струйки дыма, не обращая внимания на нянечек, медсестер и дежурного врача.
Сейчас, через много лет, точнее, прожив много лет, я понимаю, что в моей жизни кое-что – и очень часто – зависело от счастливых случайностей. Так вот: после недельного пребывания моего в тифозном бараке к нам случайно заехала какая-то комиссия во главе с большим светилом из лучшей городской 5-й больницы. Светило-профессор был маленький, плюгавенький, лысый, какой-то сморщенный и серый. Вся эта комиссия, зайдя в нашу палату вслед за этим сморщенным старичком, почему-то остановилась у моей кровати. Профессор со мной даже не разговаривал: он задал два вопроса лечащему врачу, посмотрел историю болезни, оттянул мне веко, пожамкал мне живот, потом ухом прислонился к моей спине и что-то внимательно и долго там выслушивал. Потом медленно и тихо заговорил, непонятно к кому обращаясь:
– Глупцы! Немедленно отвезите его в железнодорожную больницу, к профессору Альперту, на нашей машине. Пока мы продолжим осмотр, успеете. Пусть Альперт больного просветит рентгеном и письменно сообщит мне диагноз, заключение и рекомендации. А тебе, – постучал меня по груди, – советую послушать не письменные, а устные рекомендации этого Альперта. Все, пошли в следующую палату, – и профессор повернулся ко мне спиной, уводя комиссию в коридор.
С туберкулезным профессором Альпертом разговор был неприятный, но емкий, многозначительный и запоминающийся, как и сам профессор, весь засыпанный табачным пеплом, плешивый и с неудачно подобранным стеклянным глазом. Покрутив меня, голого по пояс, перед рентгеновским аппаратом, он недолго что-то писал на клочке бумаги для приславшего меня старичка, потом сунул этот клочок мне в руки со словами:
– Я лучше позвоню ему. А тебе вот что скажу. Дело твое хреново и очень хреново: правое легкое у тебя темное! Затемнение очень большое. Кстати, ты куришь?
– Да! А что, надо бросить?
– Нет! Если сейчас бросишь, процесс только ускорится: будешь кашлять – легкое будет рваться еще быстрее. Ты еще кровью не кашляешь?
– Нет! – сказал я и соврал: уже дважды – один раз дома и раз в больнице – я откашливал кусочки слизи, но не темные, а алые, оба раза – после надсадного кашля.
– Слушай, студент, меня внимательно. Несколько месяцев назад ты перенес воспаление легких, и очень сильное, на ногах. Судя по шрамику под мышкой, у тебя с детства туберкулезная интоксикация, то есть предрасположенность. Но в этом я могу ошибиться. Сейчас у тебя идет очень нехороший процесс – начальная форма чахоточки, то есть туберкулеза. Каверна, дыра в твоем легком, которая вот-вот образуется, будет сантиметра три-четыре, и мы ее уже не заштопаем. Лечится это только покоем, питанием, хорошим настроением и неприятным лекарством, которое я не могу тебе прописать, потому что лекарство это цыганское, и тебе с батькой твоим надо сходить к моей теще – она цыганка и поможет тебе. Не смотри на меня так – с твоим отцом мы хорошие друзья, и я ему сегодня, да прямо сейчас, и позвоню.
Дальше ничего интересного не произошло. В декабре меня выписали из больницы, я оформил в институте академический отпуск и устроился работать лаборантом к Ивану Катаеву, вспыхнувшей новой ученой звезде. Звезде – потому что он защитился, как говорили в научных кругах, «по-горьковски»: защищал кандидатскую диссертацию, а в Москве, в ВАКе, ему присвоили докторскую – этим путем прошли до него наши будущие академики Андронов да Гапонов.
Кроме этого, я ежедневно утром пил цыганское лекарство, рецепт которого я все же опишу.
Берутся десять яиц и десять лимонов, яйца укладываются рядышком на большую глубокую тарелку и обкладываются кашицей, полученной из измельченных, протертых, очищенных от цедры лимонов. Через