руках.

Через час он собрался, плеснул на лицо холодной воды из крана в очередной попытке унять внутреннюю дрожь, и поехал в роддом, хотя знал, что уже поздно, говорить будет не с кем и смотреть не на кого. Не пустят и не дадут.

Верно, не дали и не пустили, хотя отнеслись с сочувствием. Сказали, завтра всё, папаша, сегодня тут уж никого из персонала.

Он двинул обратно, ему было уже не так важно когда; быть может, даже лучше было бы совсем никогда, но просто надо было что-то делать. Так он чувствовал – идти для него лучше, чем стоять, сидеть или лежать. И неважно, по какому маршруту, от дома или домой. И не думать ни о чём – правильней, чем думать о чём-то. Внутри было пусто, холодно и бездыханно, как у его маленькой мёртвой Дюки в её последнем пристанище на этой несправедливой и жестокой земле, в её ледяном роддомовском хранилище.

Он успел совсем немного отойти по тропинке, к дороге в сторону центра, когда его догнали и тронули за руку. Он обернулся. Это была няня, та, что носила его передачки для Дюки, пока дочь лежала на сохранении. Фрося, кажется. Или как-то так.

– Здравствуйте, Григорий Наумыч, – еле слышно сказала няня, – помните меня?

– Фрося? – спросил он просто так, почти наугад. Это было лучше, чем просто идти, куда шлось, молчать ни про что, снова и снова заставлять себя не поверить в то, что уже произошло давно и непоправимо, и давиться от чудовищного горя. Это отвлекало, хотя бы на время.

– Франя я, – сконфузилась женщина. – Няня тутошняя, роддомовская, забыли меня, что ли? Я это... сказать хотела вам, Григорий Наумыч... – И запнулась. Он молча ждал продолжения, глядя куда-то за её плечо. Франя внутренне собралась и преодолела смущение. – Я сама сегодня, как узнала, чуть с ума не сошла от горя, проплакала почти всю смену, делать ничего не могла. – Глаза нянечки стали медленно намокать, и она шмыгнула носом. – Несчастье какое... Она самая лучшая была из всех, кто при мне лежал у нас и вообще. Ласковая была она, Машенька ваша, умная. И ещё вежливая очень. И я... – она опять замялась, но продолжила, – я не знаю, чего вам сказать, Григорий Наумыч, но только вы знайте, только слово скажите, я всегда вам помогу во всём. Приду, когда надо, если что. Детки уж больно замечательные оба, внуки ваши. Здоровенькие сами, и личики такие аккуратненькие, как слепленные, и маленькие такие, чудо просто одно. И всё есть, всё хорошенькое такое, смотреть хочется, глаз не оторвать: носики, глазки, ротики кривят как большие. – Тут она почувствовала, что сказала что-то не то, про «больших», но Гирш не обратил на это внимания. Слова её и приглушённый звук убаюкивающего голоса как бы сплетались во что- то длинное и протяжное, напоминающее вытянутую шёлковую верёвочку, тягучую, нежную на ощупь и оттого успокаивающую душу. – А Франя продолжала говорить, монотонно вить свою ласковую протяжку и выпускать её наружу. – Они пока на искусственном побудут, на вскармливании, а потом придумается что-то для них своё, отдельное. Врачи придумают, они знают как лучше. Всё ж с самой кафедры ходят, с институтской. Следят. А вам нельзя сейчас переживать так ужасно, вам ведь про маленьких думать надо, да? Им-то жить, ребяткам вашим. Им же забота потребуется ваша и любовь. А вы человек очень хороший, добрый. Я и сама вижу, и Машенька мне про вас рассказывала, всё время папочкой называла или Гиршем своим. Я знаю, что, может, глупое сейчас вам говорю, но вы уж меня простите, пожалуйста, Григорий Наумыч, мне просто Машу так жаль, так жаль. Не могу поверить, глаза закрою, а она как живая там, в глазах, внутри, улыбается так по-хорошему, как будто сама успокаивает кого-то, а не её кто. И хочется, чтобы.... ну-у... вот то, что её нет больше, то бы на деточек её никак не повлияло... А, Григорий Наумыч? Вы как себя чувствуете вообще, плохо вам совсем или более-менее? Хотите, провожу вас до дому, а? Хотите?

И умокла. Вместе с этим смолкла и внезапно разлившаяся в воздухе музыка, обволакивавшая Гирша, успокаивающая голову и медленно, слово за словом, приводящая его сбитый горем разум к прежнему, ещё совсем недавнему. Он вздрогнул.

– А? – уставился он на няню, всматриваясь в её лицо, но оно было словно в мягком фокусе, полуразмытым, неясным из-за не отпускавшей его взгляда пелены, уличной, вечерней и своей собственной, целиком и без спроса накрывшей глаза его, ум, растекающийся в медленный кисель, и всю его больную оболочку. И тут же очнулся уже совсем. – А, нет, не надо, Франя, не стоит, спасибо. Я справлюсь, справлюсь, всё нормально. И не провожайте меня, я доберусь, доберусь... И спасибо вам за Дюку, за помощь вашу за всю. Спасибо...

И дальше пошёл по натоптанной тропинке от страшного этого места, где лежала его маленькая мёртвая девочка. Выйдя на большую дорогу, вспомнил о том, что рано или поздно вспомнилось бы всё равно, само, не могло не вспомниться. Он постоял какое-то время в раздумьях и повернул направо, к почте. Там он заполнил бланк и сунул в окно телеграмму, в Ленинград: «Мария скончалась, похороны днями. Лунио». Там от него потребовали подтверждающую справку, но он так посмотрел, что поверили без неё и отбили так. Он не знал, объявится кто – не объявится, ему было безразлично. После 53-го Григория Емельяновича Маркелова не видал больше никогда и ничего о нём не знал, за исключением разве того, что он жив. А про Юльку, как Гирш себе это представлял, ничего не ведал и отец её, Маркелов. Не говоря о самом Григории Наумовиче, хотя он и был с ней по сию пору неразведённый. Такая была у них в семье конфигурация.

Проводив Григория Наумовича взглядом, Франя вздохнула, подтёрла рукавицей мокрое под глазами и тоже двинулась в сторону дома, думая о том, почему хороших людей Бог порой обижает, хотя они не заслужили, а плохим многое прощает и не призывает их к ответу и небесному суду. Так и теперь, подумалось ей, этим всё с рук сойдёт, институтским, которые с дозой наркоза не угадали, а Машутку Лунио эту из смерти обратно уже не вернуть. Деткам её, малышкам. И Григорий Наумычу – дочку, тоже. Только про какую он Дюку сказал, не было понятно до конца. Или не так услышала, или же не то сказал, про другое что-то, про своё.

Подходя к своему бараку, она заметила в свете вечернего фонаря согнутый контур долговязой фигуры. Контур, с задранным на полную высоту овчинным воротником, сиротливо сидел на вертикально поставленном чемодане и принадлежал бывшему её сожителю Ивану Гандрабуре. В этом ошибки быть не могло. Он сидел к ней спиной и молча изучал взглядом мёрзлую даль, в которой на фоне жёлтого фонарного света отчётливо просматривалась одинокая полусогнутая берёза, та самая, подвергнувшаяся аномальному дождю с беспощадным ледяным последствием. До былой вертикали берёза так себя и не разогнула, однако выжила и даже наполовину вернула себе исходную прямоту. Теперь гнутость её напоминала смастерённую из гибкой ивы удочку, заброшенную от берега вдаль, но только с утянутым крупноразмерной рыбиной вниз верхним концом. Или же походила на обрезанную на полпути фонтанную струю, которая стремилась, но так и не могла долететь до плоской нижней воды.

Ледяной корки на дереве уже не было, но от всего берёзового облика исходила невыразимая и бесконечная тоска, схожая с той, какую, глядя на неё, испытывал в этот вечер Иван, несостоявшийся и бездомный отец гипофизарных карликов-близнецов. И эта тоска по уже свершившемуся факту не могла быть отменена никаким природным вмешательством.

«Зато сок скоро пойдёт, раз не померла...» – подумал он, в последний раз окинув берёзу с головы до пят. И, засекши в этот момент снежный хруст осторожных шагов, обернулся.

– Зачем ты пришёл? – безучастно спросила Франя.

В голосе её не было ни удивления, ни сострадания, и это Иван ощутил сразу. Были лишь бабья печаль и попутное равнодушие. Раздосадованный, он всё-таки пережал взмывающую к горлу волну несогласия. Сам же когда-то был неправ, помнил.

– Ты это, Франь... – промычал он, нащупывая путь к разговору. – Ты пусти меня сейчас, я ж с вещами, – он кивнул на чемодан, так и продолжив на нём сидеть. – А то у меня неприятность вышла большая. И надо б поговорить нам, а? Ты как?

Он с надеждой посмотрел на бывшую подругу – ночь через три. Она мельком окинула взглядом вещи:

– Ладно, заходи... – и прошла вперёд. Иван подхватил чемодан, уцепил красной клешнёй тёртый рюкзак и энергичным переступом тридцать восьмого калибра последовал за ней.

Он разделся, и они сели. Она вопросительно подняла на него глаза.

– Чего тебе?

– Ты это... – с той же ноты завёл пластинку гость. – Ты послушай для начала, Франь... А уж потом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату