угадывали мелодию, мы с Нямой слышали не раз, и нам нравилось, честно. Балдели даже иногда, голова порой кружилась, когда высокой нотой пробивало, да ещё разложенное на голоса. А Франя там в самой серёдке стояла, распевала со всеми, когда служба шла, в батюшкиных перерывах, скромная такая, в платочке по самые глаза, а трель выводила не хуже остальных. Мы с Нямой ужасно потом гордились нашей Франей, что с ней туда пришли и что за руки она нас обоих домой ведёт после службы. И она, мы знали, нами гордилась и тайно мечтала, чтобы люди думали, что будто мы с Нямой её родные сыновья. Хоть и маленькие. Нам потом Гирш об этом рассказал, перед самой смертью, мы ещё в том нашем городе жили пока.
А я, чтобы от Нямы по лёгким не отстать, тоже решил, духовиком буду. И выбрал саксофон, альтовый, самый мелкий, он как раз и был такой один, золотой весь. И всё у него рядом, все кнопки, и пальцы не так далеко тянуть по ширине.
В общем, стали мы ходить два раза в неделю, а потом вместе на сольфеджио, стало получаться три. И пошло и поехало. Два года проходили, не пропуская. А получалось уже всё у нас, как будто ходили три или четыре. Няма уже играл при закрытых глазах, а я хотя и не мог на своём выдувать как он, я имею в виду не по звуку, а вслепую, но тоже чувствовал инструмент, сдружился с ним, почти породнился за эти два года. Нас даже в ансамбль домкультуровский включили к концу второго года, в объединённый оркестр.
Так что в девятый класс мы с братом не пошли, решили, в училище будем поступать, в музыкальное. Оно в нашем городе было единственным, туда мы и подали документы на приём. Программу каждый свою приготовил к прослушиванию. Няма – довольно сложную, я же поскромней, средней трудности из начальной классики. С нотной грамотой у нас всё было гораздо проще, ноты мы читали оба только так и быстро могли сами их писать – где-то со скоростью неспешного речитатива, переложенного на музыкальное звучание. И фамилия наша под это будущее дело превосходно подходила, звучная и протяжная, хоть сейчас со сцены бери да объявляй, Лу-у-нио-о-о...
За пару недель до подачи, в мае примерно, отчётный концерт у себя в ДК играли, прощальный для нас, в составе объединённого оркестра. Первым в программе было попурри на тему произведений композитора Серафима Туликова, и вслед за тем, вторым номером, шла «Дивертисмент-фантазия на тему весны» – не помню, чья это была причуда, но так это называлось. Красиво и название звучало само, да и композиция поинтересней была, чем у Туликова: довольно сложная полифония в основе самого сочинения, к тому же обилие синкоп, только успевай ритм ногой отсчитывать. А у Нямы ещё соло к тому же в финале, что дополнительно обязывало его быть чрезвычайно сосредоточенным.
Вот тогда мы в первый раз и увидели Ивана Гандрабуру, нашего кровного отца. Надо сказать, в зале больше приличный народ сидел, в основном к нашему делу подключённый: кто сам играл, кто с собственных высот игру нашу оценивал, кто галку проставлял из городского управления культуры, а кто просто музыку саму любил и пришёл ею насладиться, тем более что бесплатно. А тут в середине зала дылда под два метра и одет не по мероприятию, иначе как-то. Правда, я лишь мельком глаза на нём задержал, всего один раз, когда от нот на мгновенье оторвался.
А как коду сыграли, после паузы, на последней цифре, – Няма сыграл, на своём поющем звуке, на тонюсеньком, плачущем, почти умирающем, как сама весна перед летом, едва слышном, – так ушли в тишину. И сразу обвал, все повскакивали в рост, аплодировать стали, поздравлять из зала. Потом, отшумев, обратно сели на свои места. И после этого начали состав представлять, правда, только по солистам прошлись. Последним флейтиста представили, сказали в микрофон, что молодой наш, подающий надежды солист оркестра Наум Лунио, абитуриент музыкального училища. Няма сделал шаг вперёд и поклонился. А не видно его из-за пюпитра, слишком низкий, да ещё в поклоне. Тогда попросили выйти на авансцену, ближе к ценителям, сидящим в зале. Няма подошёл к самому краю почти, к яме оркестровой, и снова сделал поклон. И руку с флейтой вверх поднял благодарно. Меня в этот момент, скажу откровенно, прихватило чуток. Завистью, я имею в виду, но не грязной, а братской, своей. До этого дня всё у нас с Нямой шло вровень: ели, спали, с Франей беседовали поровну, Гирша одинаково любили, уроки учили и даже по отметкам совпадали, включая контрольные, диктанты и проверочные работы. А тут – разошлись. Тогда я подумал, не в таланте дело, а в инструменте самом, просто кода на флейту пришлась, а не альтовый саксофон. А было бы наоборот, то и я бы на краю том стоял у ямы, а не Няма. И не его бы так приветствовал зал, а меня, не Наума, а Петра Лунио.
Знаете, но и отпустило быстро после укола того. Просто Няма один день потом ходил перекошенный от счастливого удовольствия, а я ходил как обычно. А на другое утро мы снова с ним сравнялись, и по настроению, и вообще. Никто даже не заметил, только Франя всего один раз подозрительно на меня посмотрела, но удивиться не успела, ушла петь к себе в церковь, потому что субботняя служба там начиналась у неё, заутреня.
Мы, хочу вам сказать, вообще невероятно один другого чувствуем, как органы фантомной боли, слыхали про такое? Когда руку, к примеру, отрезали или ногу, а она всё равно болит в том пустом месте, где когда-то росла. Прошлой болью ноет, неизжитой, тянущей из этого бессодержательного места замешкавшийся там кусок остальной души.
Так и мы с Нямой. Он пукнет вдали от меня, а я про это знаю. И говорю ему потом:
– Ты зачем пукнул в том месте, Няма?
И думаете, он спросит, откуда знаю? Никогда не спросит. Потому что и сам знает, что я уже в курсе, и будет в курсе точно так же про меня, когда, как и чего я сделаю или уже сделал. Недавно сказал про нас довольно точно, мы ещё посмеялись. Говорит, жаль, что мы с тобой, Петька, не сиамские близнецы, а самые обыкновенные, а то бы пил я один, а забуревали бы мы оба с тобой. А про пук ответил так:
– Да там не было никого, Петь, и хотелось ужасно, не мог терпеть просто. Скажем Фране, чтобы жареной капусты больше не давала, ты согласен?
Я, разумеется, всегда был согласен. А он – со мной. Но только единственно не пробовали пока дуэтом. Ждали каждый, кто первым предложит. Потому что там уже всё как на поверхности. Нет и быть не может одинаковых партий для разных инструментов. Всегда найдутся предпочтения, так и знайте. Кому больше нот, а кому их меньше. Это как роль в кинофильме, кто-то главную получил и радуется, а другому эпизод, по остатку, там он и парится в нём второстепенным недогероем. Вот и здесь, тоже запросто фантомно может получиться – скрести начнёт из того места, где сам и сыграть бы мог, да не сыграл, партия тебе не прописана.
Потом уже, через годы, когда мы к джазу с ним пришли, не сговариваясь, и к умопомрачительным по силе своей и красоте импровизациям, несправедливость эта была устранена, и поэтому состязательность наша, как взаимное опасение, отмерла сама по себе. Пока же оба мы лишь отлавливали потихоньку сполохи затаённых подозрений – кто из нас мастеровитей и точней в своём звуке и кто оркестру в принципе нужней. И не только как инструмент – сам по себе.
Видя такое дело, Гирш к концу восьмого класса купил каждому по инструменту, чтобы уже не брать теперь чужое, училищное. Не сомневался, что поступим. Да и у нас самих уже не было сомнений, зная, что наработали неплохой опыт, существенно превышающий багажом навыки прочих поступающих.
И только перед смертью Гирш признался нам, что, не имея своего мнения о нашей реальной подготовке, был уверен в успешном результате. И не потому, что мог оценить уровень владения инструментом, а из-за того, что верил, что не обидят они карликов, то есть меня и Няму, не посмеют. И до самой смерти жила в нём эта убеждённость, что маленький человек, хоть и любимый и самый родной на земле, но с мужиком в полный рост не потягается ни в одном из направлений жизни. Знал, вывел для себя формулу такую необратимую и терпел, пережимал себе глотку, никак не выказывал тревоги своей больной. Представляете, сколько он давил в себе, и какой тяжести, душевных сил? Любимый наш Гирш...
Отвлёкся. Итак, тот самый вечер, в ДК. Хлопки отгремели, все стали уходить окончательно, наши все по футлярам разложились и к выходу со сцены потекли. Я первым вышел, а Няма задержался. Тут он подошёл ко мне и остановил. Под полтинник, наверное. Одет совсем никак – с незаметной простотой и довольно безвкусно. Но всё не старое, нормальное, в общем. Сам свежевыбрит, под одеколоном и разит сильнее нормы. Заметно было сразу, что робеет. И ещё видно, что не музыкант, а просто благодарный зритель культурного мероприятия городского масштаба, средний сам по себе, только высоченный.
Я смотрю на него выжидающе, ничего не думаю, ни про что. Автографы раздавать мне пока что рано, «спасибо» выслушивать – для этого тоже есть кто поглавней, солист или дирижёр наш.
– А другой тоже на музыке играет, как сам? – спрашивает он меня.