– Что, добилась своего, стерва? Думаешь, спасла своего от гнева народного? – он ухмыльнулся. – Хера! Как был, так и будет он теперь арестованный. А после мертвый. А виновата сама! Я тебе говорил, дурища проклятая. – Не послушала, душегубка. А теперь подыхай от оспы: товарищ Сталин о тебе больше и не вспомнит никогда – га-ран-ти-ру-ю! А оспа у него – что надо, ни разу еще не подводила, это тоже тебе гарантировать могу.
Он круто развернулся, щелкнув каблуками, и вышел вон.
– Нет! – заорала Зина ему вдогонку. – Стойте, Глеб Иваныч! Обождите! Как же так? Вы ж обещали мне – все вы! Все! Все!!! – и бросилась было вслед особисту. Но ноги снова словно приросли к кровати, и сделать любое движение не получилось. Тогда она прекратила свои бессмысленные попытки и тихо заплакала, чувствуя, как силы покидают ее и как оспа начинает расползаться по всему ее телу заполняя каждую клеточку и каждый дальний уголок, а не только продолжает мучить и поражать то самое пространство, где побывал великий вождь всех народов…
Борис Мирский, узнав про отца, сначала тому, что стряслось, не поверил: думал, ошибка какая-то, нелепица, ерунда на постном масле, к тому же перевернутая запуганной Зинаидой. И когда мама, оставив его в Фирсановке одного, унеслась в город, он продолжал именно так эту неожиданность и воспринимать.
Однако мама не вернулась к вечеру и не дала о себе знать к середине другого дня. Тогда он сел на пригородный поезд и вернулся домой сам, решив прервать возникшую неопределенность.
Дома была только Зина. Лицо ее, и так непривлекательное, сделалось вовсе некрасивым после вылитых слез и открытых и затаенных переживаний из-за всего, что сама натворила. Борька уже открыл было рот, чтобы задать вопрос, где мама, но тут до него внезапно дошло, что все, чего не должно было случиться с ними, с их семьей – все это настоящая правда, самая неошибочная. Он посмотрел на Зинку и понял, что та еле держится на ногах, что глаза ее покраснели от несчастья и полны слез, а под самими глазами темные круги, утекающие в глубь лица. А еще он обнаружил во взгляде домработницы такую жалость и тоску, какую никогда не мог от нее ждать, выросши у нее же на руках.
– Что? – спросил он ее. – Говори, Зин, – что?
– Папку забра-а-а-а-ли-и-и… – взвыла Зинаида, перестав крепиться. – Пришли ночью и забрали насовсе-е-ем. – Почему провыла «насовсем», не знала в тот момент, но поняла уже потом, почти через двадцать лет, в конце пятидесятых, когда все открылось про прошлую жизнь, расчистилось и улеглось. А в этот момент она именно так сердцем чуяла, так знала. Чуяла и не ошибалась.
Борис сел на пол. Так он просидел ровно одну минуту, после чего поднялся и пошел к телефону. Там он нашел книжку, отлистал нужный номер и набрал шесть цифр. Это был выходной, и потому звонок застал Глеба Иваныча дома. Тот выслушал первые слова, затем резко оборвал разговор словами:
– Сейчас зайду, – и положил трубку на рычаг.
Первое, что сделал особист, переступив порог Мирских, – нашел глазами Зину. Та невольно сжалась под его взглядом, и это Чапайкину очень не понравилось. Не только из-за того, что он сразу предположил, а еще потому, что усмотрел вместе с этим и другое, очень лично для себя нехорошее.
Прогноз его был таким, и он был в нем почти уверен, раскинув колоду, пока спускался на один лестничный марш вниз: Мирского сдала Зинаида, стукнула в органы и, скорей всего, письмом, – он мысленно прикинул сроки: почтовое прохождение, плюс моментальный пролет по кабинетам в связи с громким именем фигуранта, плюс постановление в кратчайший срок, плюс факт самого ареста. Минус получался единственным, и на месте отрицательного знака получался он сам, именно он, и никто другой, старший майор НКВД, особист Глеб Чапайкин. Минус этот мог отчетливо образоваться в единственном и губительном для него случае – если домработница в своей подметной бумаге указала, что, являясь осведомителем, поставила непосредственного начальника в известность о преступном замысле, а он, Глеб Иваныч, чекист с безукоризненным послужным списком, не отреагировал должным образом на патриотический сигнал источника, а, напротив, велел заткнуться и сопеть в дырочку дальше, пока от него не последует высоких распоряжений.
Их и не последовало. Тогда осведомитель, руководствуясь высшими соображениями, не согласился с такой постановкой вопроса и решил действовать самостоятельно, в обход прямого начальника, на свой страх и риск. И стал действовать. И есть крепкий результат, как видно из материалов расследования…
В том, что результат будет, и немалый, Чапайкин, основательно зная дело, которому служил, не сомневался. В тот самый момент, пока звонил в дверь арестованного академика, он уже не думал о Мирских, то есть думал, конечно, но мысленно уже списал: распрощался как минимум, с милейшим и благороднейшим Семеном Львовичем. Не мог больше Глеб позволить себе дать слабину, выпустить из себя жалость к приятным ему людям, пострадавшим из-за глупой коровы житомирской породы. Пора было думать и о себе – только бы эта дрянь не напорола лишнего в своем сочинении.
Войдя, кивнул приветственно Борису и, не давая ему раскрыть рот, махнул рукой Зине, призывая с собой на кухню:
– Туда пройдем, расскажешь. – А мальчику сказал только: – С тобой, Боря, потом.
Они зашли, и Чапайкин прикрыл за собой дверь.
– Сядь, – указал он Зине на табуретку, сам же продолжал стоять, чтобы получилось разговаривать сверху вниз.
Как бы хотелось Глебу, чтобы это был допрос, а не разговор, как бы проще все было, спокойней и понятней. Спросил резко, без подготовки, уперши глаза в глаза, тоже, как учили и к чему давно привык:
– Что писала? Слово в слово говори, все как было, сука!
Зина хлопнула глазами, затем лицо ее сморщилось, круги еще больше почернели и еще глубже впали под глаза, и она, чувствуя, что вот-вот грохнется на пол, завыла длинными переменными волнами, словно нарисованной от руки синусоидой, но только не на бумаге, а в воздухе кухни семейства Мирских.
Начало было положено, и Глеб, боясь упустить момент, тут же решил вызнать вдогонку главное:
– Про меня что нарисовала? Указала про нашу встречу?
Зинка, продолжая выть и раскачиваться, отчаянно замотала головой, отрицая то, чего больше всего опасался Глеб, что нет, мол, не указывала, не упоминала про это вовсе, совсем про другое писала, про самого только, про хозяина и все…
Внутри немного отпустило, потому что он сразу ей поверил. Тут он не мог обмануться, опыт не давал такого шанса быть обойденным по ерунде, по мелочевке, по слюнявой ничтожности, такой, как эта. В том, что теперь рассосется, в смысле для него не будет последствий практически никаких, он уже был уверен, так же как лишний раз и в том, что для Мирских будут они страшными и уже, скорее всего, начинаются.
– Значит так, гражданка Чепик, – все еще жестко, но уже не так, обратился он к Зине, продолжающей подвывать, хотя и с меньшей амплитудой, – про встречу ту нашу забудешь до конца жизни, ясно? – Зина, на секунду выйдя из качки, кивнула с несчастным видом и с надеждой в глазах посмотрела на чекиста. – Второе, – с заданной суровостью в голосе продолжил Глеб, – спросят если, почему со мной не связалась, скажешь, не нашла, искала, но найти не сумела быстро, а ждать, думала, нельзя, думала, уйдет враг, схоронится. Ясно? – Зина снова кивнула, ей снова было ясней не бывает.
Сейчас она готова была кивнуть любому, чтоб только все это закончилось, весь этот страшный день, вся эта ужасная прошлая ночь, все то, что она сделала с Семеном Львовичем, с Розой Марковной, со всей их интеллигентской семьей и с собой тоже сделала…
– И последнее, – чуть смягчив интонацию, выдал старший майор, – на будущее учти: будешь послушной, не будешь допускать больше глупых ошибок – прощу. Но знай: время пройдет, уляжется это дело, так или иначе, а груз твой на тебе останется, – он кивнул в сторону гостиной, туда, где ждал его Борис, – вся вина твоя и подлость вся – все останется при тебе, и это все только мы с тобой знаем, больше никто: мы да Лубянка. И еще совет: уезжай подальше, пока суд да дело, на родину езжай, на Украину, и чтоб никто тебя не нашел, если чего. Так оно для всех лучше будет, а главное, для тебя самой, ясно?
Зина снова согласно мотнула головой, думая, что никакой родины теперь у нее нет, как нет никого и ничего на этом свете, кроме этой обиженной ею семьи и каморки при кухне.
В этот момент откуда-то снизу, начавшись от самого верха табурета и упершись в самое горло, накатила тупая соленая волна; по пути она успела резким спазмом пережать живот, затем так же быстро перекатиться в желудок и, вывернув его наизнанку, вылететь вон вместе с его содержимым за два сильных