толчка. Ни приготовиться к этому, ни отвести голову Зина не успела. Глеб успел, однако, отпрянуть в сторону и потому остался незамаранным. Он посмотрел на домработницу, и в нем шевельнулась жалость:
– Ты чего, беременная, что ли? – спросил он наобум, не рассчитывая на положительный ответ, а больше с издевкой победителя.
Зина кивнула, не оборачиваясь с колен, чтобы не показывать лица, продолжая подтирать за собой рвоту, тем самым подтвердив случайную догадку Чапайкина.
Глеб присвистнул:
– Ну-у-у девка, тогда многое понятно. – Он нахмурил лоб и задумался. – А плод Мирского, да? – Она снова сделала короткий жест согласия и снова не повернулась.
Это было еще более кстати – то, о чем только что узнал Глеб. Это означало прикрытие по всем направлениям: домработница обвиняет академика в отместку за беременность и это сильнейший мотив, а он, ответственный сотрудник НКВД Чапайкин, пробует пресечь клевету, если развернется пущенная версия. Далее, для Зины уже обязательное, а не просто желательное в этом случае исчезновение, лучше всего невозвратное, дабы не возбуждать у Розы вопросов про живот, когда время придет и хоть как-то частично искупить свою вину перед семьей. Да и для него самого отъезд ее будет гарантией непричастности к делу Мирского, отсутствия свидетельства об имевшейся дружеской связи с ними и даст возможность свободного маневра в действиях и объяснительных мотивах.
Все это Глеб просчитал за пару секунд и удовлетворился состоянием собственных ответов на текущий момент. Оставалась чисто человеческая составляющая: реальное сочувствие и натуральное сострадание.
И то и другое, кстати, на самом деле в арсенале Чапайкина по отношению к Мирским имелось, и поэтому эту сострадательную часть он оставил для Бориса – теперь же и для Розы Марковны – ближе к вечеру. В оба адреса Глеб Иваныч произнес, согласно последней разработке, нужные слова, оставив невнятную долю надежды и произведя на свет два-три неконкретных обещания оказать содействие в получении правдивой информации.
Поднявшись к себе после нервического визита к Мирским, он обнаружил дома свою милую студентку, жену Алечку. Глеб подсел к ней на купеческий диванчик, что остался от Зеленских, приобнял за талию, поцеловал в надушенный завиток над шеей и с искренней досадой в голосе подвел печальный итог:
– Какая ж она дура все же, Зинаида эта… – затем он нанес Алевтине вторичный поцелуй в то же место и пробормотал, заводя руку под юбку к жене. – Нет на свете ничего страшнее глупости, Альчик, ничего… – Глеб явственно ощущал, как снизу подбирается желание и начинает точить его, упершись в кадык, и тогда он мягким движением притянул супругу к себе и потянул вниз, к диванным подушкам, нашептывая ей на ухо: – Даже подлость не так страшна, как глупость, даже предательство…
Потом уже, когда Глеб Чапайкин оторвался от Алевтины и выдохнул вместе с последним толчком остатки накатившего не ко времени приступа страсти, понял он, что весь этот непростой день получился для него честным и удачным, несмотря на изначальный страх и сменившую страх досаду. Но досада его из-за Мирских была искренней, сочувствие к ним – настоящим, раздражение от собственных ошибок оказалось не слишком серьезным, самочувствие – вполне, не хуже обычного, усталости не ощущалось никакой и поэтому настроение, если подвести черту, – удовлетворительным.
Ну а страх, что подступил в первый момент, в самый лишь первый миг, продлившийся секунды, не более того, оказался фальшивым, вымышленным, чужим, поскольку главным в Чапайкине по-прежнему оставались мужская выдержка, чекистское самообладание и сопутствующая должности уверенность в правоте дела. Дела, какому был всецело предан, которое чувствовал, словно бабу, любил, понимал, служил верой, правдой и собственным, если надо, животом. В общем, все покуда шло нормально, в смысле более или менее…
После ареста Семена Львовича Зинаида Чепик пробыла в доме Мирских один месяц. Этот срок и так превышал отпущенное ей Чапайкиным время для того, чтобы собрать манатки и убраться в направлении давно забытых родных мест. За этот период она собиралась с силами трижды, заготавливая отъезды, два из которых были мысленными, а один, последний, почти настоящим, с упаковкой и увязкой нажитого скарба. Но за полчаса до прихода Розы Марковны она, испугавшись и самой себя, и хозяйкиных вопросов, раскидала тюк обратно и разместила собранное по прежним отдельным местам.
Ехать было не к кому, денег хватало только на дорогу и немного на потом. И тогда вместо отъезда Зина опустилась на край кровати, еще раз в мыслях представила себе свой уход в неизвестность, словно бегство брошенной собаки, покусавшей и предавшей хозяина, знающей, что прощения за такое не бывает, и дала волю неплановым слезам.
Если не считать малых слезопусков, кратковременных, а учитывать лишь большие, продолжительные слезы, то таковые изливались обычно дважды в течение суток и обязательно ежедневно, без потерянных дней.
Первый заход, ночной, начинался сразу после того, как Зина натягивала одеяло до самого подбородка, зная, что край пока еще сухого пододеяльника понадобится через совсем короткий промежуток, как только она протянет руку, погасит свет и останется в темноте один на один с тем, что натворила. Этот ее плач был не навзрыд, но зато он был долгим, тяжелым и горьким – по причинной основе и повышенно соленым – по обильно выделяемой влаге.
Второй по счету, утренний, обычно имел место перед завтраком, когда они сталкивались на кухне с хозяйкой, тоже невыспавшейся и тоже выглядевшей дурно, если сравнивать с привычным прошлым видом. В эту минуту срабатывал механизм слезоотделения чуть другой, и мокрое, недовыработанное ночной железой, начинало сочиться по щекам, не дожидаясь включения сигнального светофора от головы. И ничего с этим Зина поделать не могла.
Кончалось все утешением со стороны сердобольной Розы Марковны, которой, в отличие от домработницы, удавалось держать себя в руках, не давая слабости и горю овладеть ею больше, чем сама она могла себе разрешить.
Борис, у которого все валилось из рук, несмотря на летние каникулы и накатившую на город жару, целые дни проводил дома в неясной надежде на возвращение отца. Всякий раз, когда звонил телефон, он срывался с места и первым хватал трубку. Зине, видящей, как страдает мальчик, в том числе и от своего собственного бессилия, не раз за последние дни приходила в голову дикая по своей неразумности мысль. Мысль была о том, что ей следует пойти куда положено и признаться в клевете на академика, несмотря, что все правда, и сказать кому надо, что она же собственноручно эту клевету замыслила и произвела по глупости, по необразованности и по дурацкой обиде.
Но в последний момент хватало все же ума отказаться от такой неразумной идеи, прикидывая, исходя из накопленного уже опыта, куда такое неразумие может привести и саму ее.
В тот же день, как подумала про отказ от глупого поступка, она ощутила первый легкий толчок изнутри живота, слабенький, почти незаметный, еле уловимый, но поняла, что неслучайный. Догадалась, что оживает внутри нее маленький зародыш Семена Львовича, крохотный остаток его в ней, точечный осколок мирского греха, которому сама же разрешила совершиться и от которого бедного Семена Львович не сумела остеречь. И тогда Зинаида Чепик приняла решение окончательно.
На другой день, дождавшись, пока домашние уйдут, она в четвертый раз привычно накидала тюк, добавила старый чемодан, собрала в дорогу немного еды и написала Розе Марковне письмо следующего содержания, снова по-печатному, как выучилась:
«ДОРАГАЯ МОЯ РОЗАЧЬКА МАРКАВНА Я УХАЖУ ОТ ВАС ДОМОЙ НИ МОГУ БОЛШЕ МИШАТ ЕСЛИ НЕТУ КАРМИЛЬЦА ВАМ. ПРОСТИТИ МИНЯ Я ВАС ОЧЕНЬ ВСЕХ ПОМНЮ. ПРИЕДУ НАПИШУ ПИСМОМ НЕ ПОМИНАЙТИ ЛИХАМ ВАША ЗИНА».
Она вышла во двор, окинула взглядом Дом в Трехпрудном, свой родной дом, ставший прибежищем на большую часть ее неразумной, несостоявшейся и глупой жизни, неумело перекрестила сначала себя, затем и сам дом, прощаясь и зная, что не увидит его больше никогда, так же, как не увидит и породившего этот дом Семена Львовича Мирского, равно, как и всех других Мирских, их друзей, родных и соседей, со всеми их шутками, со всеми обидами, со всем плохим и всем хорошим, с добрым и не очень, с щедростью и равнодушием, с забывчивостью, заботой и улыбчивыми, вежливыми, не до конца понятными разговорами…