и книжку сберегательную, и награды – все, что было под ключом. Там же револьвер именной хранился, наградной. Гравировка на рукояти: «Несгибаемому чекисту Глебу Чапайкину от наркома Ежова. Август 1937 года». Взяли и его, само собой.
Пришли белым днем, пока ждал в магазине, что вот-вот творог выкинут, дверь фомой отжали, даже тужиться не пришлось – язык замковый, единственный, так сам и выскочил, не вздрогнув. Парадный мундир не тронули, только орденские планки вырвали второпях, думали, наверно, тоже стоят, как сами ордена. Это конец лета был, восемьдесят восьмого, через год после Варькиной прописки, неделя от дня рождения прошла, неотмеченного и никому уже на этот год не нужного.
Кто, что? Милиция руками развела, на заметку взяла, дело, сказали, завели, но намекнули, что бывают, мол, и неудачи, товарищ генерал, сами лучше нашего понимаете, где они теперь-то, ордена ваши и награды, трижды перекупились, наверно, да по новой продались. И револьвер там же…
Дочери сообщать не стал, не хотел на лживое сочувствие нарваться, на пустые слова и охи. Дверь укреплять тоже не стал – не на что, во-первых, да и незачем уже было: кроме реквизита сталинских времен, румынской полированной мебели да пары вышедших из употребления побитых молью костюмов другим хлопцам поживиться здесь так и так было б нечем. Второй этаж от первого не унесешь, чего ж еще-то?
По дому сведения о происшедшем разлетелись в один миг, и уже к вечеру весь Трехпрудный был в курсе генераловой беды. Первой позвонила Роза Марковна. Позвонила и сразу поднялась к Чапайкину на этаж.
– Сволочи, – от души пожалела она Глеба Иваныча и присела рядом. – Сволочи они, Глеб, и станет им за это когда-нибудь. Надо же! Боевые ордена, медали, награды, отличительные знаки, – закладывая пальцы, искренне желая утешить соседа, зачитала она вслух драгоценный перечень взятого. – И как только рука у человека подняться могла сделать такое!
То, что награды не вполне боевые, а приравненные к ним значимостью и заслугами награжденного, в тот момент в голову как-то не пришло, да и не настраивала себя никогда Мирская на выявление скандальной правды по отношению к ближним. То, что когда-то вызывало у них с Семой тихую дрожь и ненавистный ужас, никак не увязывалось теперь с соседом-стариком. Впрочем, никогда не доходило до подобных прямых подозрений у Розы насчет Чапайкина и раньше.
– Ты прекраснодушное создание, милая моя, – сказал ей как-то Семен Львович, как только Глеб и Алевтина ушли к себе после совместного чая у Мирских.
– А ты, мне кажется, завышаешь планку человеческой подлости, не доверяя всякому, кто моложе тебя и стройней, – отшутилась тогда Роза и добавила просто так, к слову, но тоже на всякий случай, не всерьез: – и чьи женщины доступней.
Семен Львович хмыкнул, но не ответил. После они, кажется, вплоть до самого ареста о самом Глебе не говорили, больше – о его коллегах по чекистскому предприятию и о самом Главном Режиссере.
Выводы после кражи у Чапайкина Мирская сделала самые серьезные. Обсудила с Виленом, тот и думать не стал, сказал сразу:
– О чем речь, бабуль, самую дорогую дверь поставим, давно пора, я только-только постановочные получил, так что договаривайся с самой крутой фирмой: бронированный лист, австрийские замки, лучшие из лучших, штыри вверх, штыри вниз, штыри вбок, ну и на охранную сигнализацию давай, наконец, к ментам встанем, это, говорят, надежно работает. Хватит под одним только Богом ходить, в доме произведения искусства, в конце концов.
Одним словом, денег дал, сколько фирма запросила, не торгуясь, ну и сделали те. И милиция тоже: пришли, присвистнули от удивления, сказали, что после таких оборонительных мероприятий они теперь вряд ли понадобятся. Но работу сделали, на сигнал поставили, проверили – работает. И другие многие всполошились в Доме, тоже укрепили охранные рубежи. Это уже в начале сентября было, через неделю, как Глеба Иваныча обидели. Вдруг Чапайкин звонит, довольный, голос бодрый по-непривычному. Зайдите, Роза Марковна, говорит. Очень прошу, прямо сейчас, если можно.
Ну, само собой, Мирская по-быстрому: чуть-чуть пудры, брошь – на кофту, тапки на туфли поменяла – поднялась. Глеб Иваныч соседку встретил, сияет – не узнать. Проводит в столовую, усаживает.
– Вот, – говорит, – Роза Марковна, любуйтесь. – И выносит весь иконостас свой, в целости и сохранности, от Ленинских начиная орденов до самой последней медальки изначальных молодых времен. – Разве что денег не вернуть. Да что там деньги! – Махнул он рукой, кивнув на ордена: – Вот что главное мне, а не деньги! – И руку в карман, а обратно уже с револьвером. – И оружие именное тоже здесь! – Он нежно глянул на надпись на рукояти и приложил револьверный барабан к губам. – Вот что главное, Розочка, вот оно!
Мирская ахнула и всплеснула руками:
– Боже мой, Глеб Иваныч, дорогой вы наш! Глебушка! – и поцеловала в щеку. – Откуда? Неужели нашли? Неужели арестовали негодяев?
Чапайкин с чувством ухмыльнулся, дыхнул на орден Ленина и протер его рукавом:
– Что вы, Роза Марковна, какой там арестовали. Человек помог один. Стефан. История долгая, но суть простая. Нашел по своим каналам, вычислили воров кому положено и все вернули. Вот так!
– Я пирог испеку, – не найдя ничего что предложить для праздника лучше, радостно откликнулась на благую весть Роза Марковна. – С капустой. Будешь, Глеб?
– Буду, – серьезно ответил Чапайкин. – Спасибо тебе, Роза, за доброту твою. Я тебе вовек не забуду.
Оба засмеялись, понимая, как никто, шутку генерала.
А на другой день, приладив обратно на мундир орденские планки, Глеб Иваныч перепрятал револьвер подальше от прошлого места. Награды перенес туда же, на второй этаж, и разместил все за каминной вьюшкой. Потом доел Розин капустный пирог и подумал, что есть на свете Бог или же его как не было никогда, так и нет, – ясней для него после всей этой истории не стало. Потому что, если б не было его, то самое дорогое и не вернулось бы назад, поскольку главенствует на земле несправедливость и нету силы, которая ее собой перешибет, как ни упирайся. Зато если вышняя сила эта имеется, то тоже вряд ли дала бы этому случиться, в смысле, возврату главного похищенного, потому что не заслужил он такого ответного добра, не заработал, если брать по полной совести и всю жизнь на составляющие разложить.
И снова ужаснулся сам себе – тому, о чем про себя же и подумал. Ни так не выходила правда жизни, ни иначе. Везде, куда ни встрянь, не хватало совести, несмотря на трудные для страны времена. И у него не хватало вместе со страной, вместе с народом, с партией – ну никак не могло на все хватить. И потому, ближе к вечеру, отправился Глеб Иваныч по когда-то пройденному им уже маршруту: вниз по Горького, потом направо, затем еще правей – к Храму в Брюсовом переулке. Там он, не скупясь, выбрал свечку потолще прошлой, затем, прикинув, отсортировал глазом иконку посолидней, не спеша поджег от другой, соседней и приладил под нее покупку. А поставив, пробормотал про себя, почти не открывая рта, вместо молитвы:
– Это тебе, Гусар, за участие твое, чтоб все они сдохли.
Они были те, кто брал из нижнего ящика самое дорогое. Они были те, кто бросил Глеба Иваныча после того, как пятьдесят лет без передыху клал он на плаху служения отчизне всю свою кровь, плоть и умелость. А еще они были те, кто, повылазив из дальних щелей, тихой сапой стал безвинно жиреть на бедах пенсионера Чапайкина и всего русского народа, пооткрывав бесчисленно кооперативы, поразрешав эти новые дьявольские законы и допустив христопродавца Горбачева до управления Родиной.
Что же до того, что встало между пенсионером-генералом и осведомителем Гусаром пятнадцать лет тому назад, то в силу теперешнего его взгляда на вещи оно уже было другим, и вроде как оправданным даже и ясным. Один был вор, другой – власть. Вор оказался хитрей. Власть обосралась, но отомстила. Все получили свое по закону жизни. По крайней мере, исходя из понятных правил, – свой-чужой. Кто же теперь был кому кто – приходилось угадывать, преодолевая в себе отвращение к самой такой установке. И все же, как бы там ни было, Стефан Томский, он же Гусар, свалившийся как снег на голову пенсионера Чапайкина за неделю до того, как Роза Марковна поднялась к нему с капустным пирогом, явно был в системе нынешних перепутанных координат скорее свой Чапайкину, нежели чужой.
Первое, о чем подумал вор в законе Стефан Томский, освободившись из мест лишения свободы на год раньше срока, это о том же самом, о чем надежно успел узнать и часто думал впоследствии