Та с яйцами принеслась, помогать взялась – тут же вкрутую варить.
Поставили сразу два противня с пирогами. Потом нарезали, каждый в отдельную бумагу завернули, неостывшие еще. В термос – чай, горячий, сладкий. И снова к Белому дому пошла, обратно. Фира поохала, поохала за компанию, но Дом оставить не решилась, духу не хватило, храбрости. Спросила, а если в черной коже придут, с ордером – пускать?
– Не придут, Фирочка, – твердо ответила Роза Марковна. – Не будет такого больше на нашей земле, – и исчезла до утра.
Потом Митя позвонил, теперь уже тете Фире – бабулю потерял, мол. Та объяснила. Митька выматерился и бросил трубку. А Роза Марковна раздавала защитникам Белого дома пироги с капустой, приговаривая:
– Ешьте, родные, пробуйте. У вас Дом, и у нас Дом. У всех нас один Дом. Не пустим в наш Дом гадину. Кушайте…
Те откусывали, улыбались дурковатой старухе и благодарили. А Мирская была счастлива, она уже знала, что победа будет за ними, за нами, за всем ее народом, и потому черты лица ее соединились воедино, что случалось в жизни ее крайне редко. Теперь она была и Ахматова и Раневская одновременно, и для этого понадобилось именно то, что имело место здесь и сейчас: ее народ, ее пирог и скорая над общим врагом победа.
«Жалко, Сема не сможет увидеть, – подумала она, шарахаясь в сторону от грузовика со шпалами для баррикад. – Семе бы это все пришлось по душе. Он бы как складывать правильней, мог подсказать, с его-то опытом…»
– Лет-то сколько тебе, бабань? – высунул нечесаную голову из окна грузовика молодой веселый парень.
– Восемьдесят восемь, – не стала лукавить Мирская и, улыбнувшись, в свою очередь встречно поинтересовалась. – А что, не дашь?
– Да ты чего? – изумился тот. – Я думал… так, лет под шестьдесят с лишним, не больше. А ты вон чего… Да на тебе воду возить надо, бабань, а не революцию делать. Революция тебе – тьфу!
Оба смеялись туповатой шутке, но Роза Марковна на паренька не обижалась. Она думала о том, что совершенно не чувствует усталости, что к другому разу, если это продлится долее, чем ночь, нужно сменить уже начинку в пирогах на другую, чтобы не получилось однообразно, и захватить бумажные салфетки для рук, что совершенно упустила из виду.
Так продолжалось и на второй, и на третий, завершающий, день противостояния. Только после этого, окончательно возвратясь от баррикад к себе в Трехпрудный, Мирская почувствовала небольшую усталость в ногах. Легкую и в ногах – более нигде. Потом ее отловил наконец Митька и вставил по первое число. Он орал, а ей было приятно, что орет и переживает. За Митькой прорезался Вилен, сумевший в конце концов дозвониться из Мюнхена, где снимал для немцев совместно с французами. Тоже разорался и тоже получилось радостно и тепло. И переговорив с одним и другим, она, совершенно уже счастливая, заснула, словно младенец: крепко, провально, с благостной улыбкой на губах и без дурных неумных снов.
А на следующее утро, рано, до восьми еще, в дверь позвонили. Там стоял растерянный Федька Керенский. Он был бледный, и у него слегка подрагивали руки.
– Феденька? – удивилась Роза Марковна. – Что случилось?
– Мама умерла, – ответил Федор Александрович. – Три дня, пока шабаш этот длился, телефон не брала. Я утром рано приехал сегодня, с поезда, в доме творчества все время это был, а она мертвая сидит, за столом. И тара пустая везде. Дня три сидит, думаю, не меньше, запах уже пошел. – Он поднял на нее глаза. – Делать-то что, Роза Марковна?
Хоронили Люську тихо, без лишних людей. Тем же днем вывезли в морг, все оформили, как надо, а еще через сутки опустили в яму в «Ракитках», на новом кооперативном кладбище по Калужскому направлению.
Из родных и близких был сам Федор Александрович, Роза Марковна и Федькин друг, тоже скульптор, Гриша Всесвятский – все. Поминки устроили в том же составе плюс Чапайкин, но не у Керенских, а у Мирских – у тех еще не выветрился покойницкий дух. Федька молча пил, Всесвятский составлял ему компанию, Глеб Иваныч понуро вспоминал про себя тот день, когда он впервые увидал понятую Люську на кухне у Мирских в день ареста Семена Львовича, в сороковом, и решил в результате, что воспоминание такое сюда не годится. Поднялся и сказал, что Людмила была Сашку, отцу Фединому, всегда верной подругой, но, к сожалению, пожили вот только недолго. И сел. А дальше говорила Роза Марковна. И про соседство многолетнее, и про сыновьи художественные таланты, и про Сашка самого, на войне погибшего, которого, кроме них с Чапайкиным, никто в глаза не видал.
Потом расходились.
– Ну и как тебе это, Глеб? – тихо спросила Чапайкина Мирская, неопределенно кивнув за окно. Оба прекрасно понимали, о чем идет речь.
– Да-а-а… – Глеб Иваныч так же неопределенно мазнул рукой, и Мирская действительно не поняла, что тот имел в виду. Но уточнять в такой ситуации не решилась.
Федька, совершенно напившись, безмолвным, правда, способом, до этого не собираясь оставаться в своей квартире на ночь из-за тяжелой трупной атмосферы, поцеловал соседку в щеку и прямым ходом, пересекши лестничную площадку, уперся в собственную дверь. Потом полез за ключами.
– Феденька, – решилась напомнить ему Мирская его же прежний план – так ведь… – но не успела закончить фразу. Керенский и Всесвятский уже ввалились в квартиру и захлопнули за собой дверь. Перед тем как захлопнуть, Федор Александрович успел лишь неопределенно, как и Чапайкин, взмахнуть рукой и пробормотать нетвердым языком:
– Да-а-а…
А еще через пару недель скульптор Керенский перебрался в квартиру в Трехпрудном совсем, оставив мастерскую только для работы. Но пока он еще не заехал окончательно, Митька успел все же заскочить туда с новой телкой, подняться на второй уровень и отодрать ее по-всякому, как и положено серьезному бойцу из кунцевской ОПГ. Ключи он, зная, что дядя Федя вернулся совсем, решил все ж не отдавать, а придержать у себя – так, на всякий случай.
Что до Вари Бероевой, то, дождавшись весны, она, ясное дело, обнаружила, что Митя с их Трехпрудного съехал по неизвестному адресу. Съехал и снова не дал о себе знать. И тогда она, поставив на нем жирный крест, улетела на месяц в Ялту, выбив из матери денег на «Ореанду», чтобы там, в кондиционированной тишине элитарной ялтинской гостиницы, попытаться пересмотреть установку на допуск к телу прочего мужского контингента.
Краткосрочную визу для поездки в США вор в законе Стефан Томский сумел получить в американском посольстве в Москве лишь в девяносто третьем году, через шесть лет после того, как освободился, вернулся в Москву и возглавил кунцевскую преступную группировку. До этих пор получал регулярные отказы без всякого объяснительного мотива. Не принято у них, видите ли, мотивы предоставлять, у уродов. Джокер, обещавший в свое время содействие в этом деле, ушел вскоре после августа девяносто первого на покой, отойдя от дел, и еще через три месяца такой спокойной жизни тихо скончался в своем подмосковном доме на гектаре барвихинской земли. Кому это был праздник, кому – невосполнимая утрата, а кто, ровно как и Стефан, к смерти этой отнесся спокойно, обезличенно, пребывая в серединном промежутке меж этими и теми.
По тому, как чистосердечно любил и ценил его Джокер, Стефану следовало о Джокере горевать. Неизвестно еще, как с новым смотрящим жизнь обернется. Но был в этом безутешном деле и свой согреватель – небольшой, но все же приятный. И об этом – Стефан знал это наверняка – не ведала, кроме покойного и его самого, ни одна живая душа. Если не вспоминать о Казначействе США, само собой разумеется.
В этот год Розе Марковне Мирской стукнуло девяносто. Но когда произошло очередное народное потрясение, пирогов она печь уже не стала, и вовсе не по этой пожилой причине. Не из-за этого, не в силу возраста и не потому, что было жаль капусты и яиц. И не потому еще, что не было сил. Были – сколько надо, столько бы и нашлось. Просто то, что творилось вокруг Белого дома на этот раз, не давало ей шанса угостить пирогами кого-либо: ни тех, кто был внутри, ни этих, что били из железных машин. Кольца уже не было никакого, ни живого, ни мертвого, но были танки, они стояли вдали от Дома, через реку, и методично расстреливали здание бронебойными и разрывными снарядами. Она неотрывно сидела перед