пополам лист белой бумаги. Правда, таким же белым, как двадцать девять лет назад, этот лист уже не был. Местами пожелтел и несколько обтрепался по краям. Видно, лежал не в самом ответственном месте хранения. Листок этот, ещё не видя его содержимого, Юлий Шварц сразу узнал. Это была агентская расписка источника Холстомера, подписанная лично им и отданная в руки Евгения Сергеевича, того самого, сразу же исчезнувшего из поля зрения особиста из органов. — Вижу, вижу, признали, — добродушным голосом пояснил генерал. — Вот затерялась бумажка наша… То есть, ваша. Ваша бумажка, я хотел сказать. Затерялась и нашлась. В нашей стране ничего не пропадает, чтоб вы знали. Всему своё время и своё место. Сейчас — место и время вот этому вот документу. Что скажете?
— Что скажу? — пасмурным голосом спросил Шварц. — Я спрошу. И что дальше? И зачем она вам? Это же пустышка, фуфел обманный. Ей же грош цена, сами знаете, что я ни при чём. Не сотрудничал. И что она вам даёт?
Генерал-майор хмыкнул:
— Что даёт, говорите? А то и даёт, искусник вы наш, что запущена будет в кадры Союза художников. А оттуда слух пойдёт, в минуты разлетится, что Шварц-то наш, Юлий Ефимович, заслуженный- презаслуженный, а на деле-то стукач! Оттого и заслуги его все. Что работает попутно на органы ГБ, стучит- постукивает, своих помаленьку закладывает. И всё такое. А теперь скажите мне, только как на духу, честно — вам это надо? — Внезапно остатки добродушия сползли с его лица, и он крикнул, громко и разъярённо: — Я говорю, надо вам это или не надо?! Отвечайте, товарищ заслуженный художник! Да или нет?
Шварц поднялся. Голова кружилась, ноющая боль переместилась ближе к середине головы и не отпускала, импульсивно, то сдавливая, то на короткие секунды отпуская мозги. Его слегка качнуло в сторону, но он устоял.
— Вы просто сволочь, товарищ генерал, вот что я вам отвечу. Большая опасная сволочь. Вы все. Если, думаете, Гвидон вас послал, то я не пошлю? Пошлю. Считайте, уже послал. И я вас не боюсь. На фронте не боялся, когда мы проходы для наших войск разминировали и каждую минуту собственной жизнью рисковали. И сейчас бояться не стану. Так что не запугивайте. Делайте своё дело, и пусть будет то, что будет. А на подлости ваши я не размениваюсь. Сажайте, впускайте, не выпускайте, запускайте, как вы только что выразились. Я по возрасту пенсионер, не сдохну. А творить мне никто не запретит, так и знайте. Могу одним карандашом обойтись, в крайнем случае, если на краски не хватит. И глину, слава богу, не отберёте, так что свистульки лепить буду и на базаре продавать. В общем, пошёл я. Чувствую, больше ничем полезным для вас не окажусь.
Генерал молча кивнул молодому, и тот пригласительным жестом указал Шварцу на коридор. А вдогонку Юлику чин добавил:
— Часы запущены, Шварц. Время пошло. Передумаете — звоните, обнулим разговор этот и побеседуем снова, без истерик. Всего хорошего.
Юлик не обернулся и не ответил. Миновал двойные двери гостиной и пошёл на выход. Владимир Леонидович проводил его взглядом и подумал, что ещё б с десяток годков на должности продержаться, а потом пропади они все пропадом. И те, и эти.
Он вышел на морозный воздух и присел на скамейку. Напротив, через реку, как и раньше, стоял извечно страшный, шипастый Кремль. Сейчас Юлику особенно неприятно было осознавать, что зрелище это будет мозолить ему глаза весь остаток жизни. И неважно, что из Жижи зубчатки этой краснокирпичной не видать. Найдут, достанут и обяжут всматриваться, не мигая. Он это хорошо понимал. И насчёт остаться — не остаться генерал тоже прав. Всё, проехали. Вернее, не уехали, когда нужно было сделать реальную попытку. Теперь поздно доживать не на своей земле. Без Жижи, Параши, Серпуховки, Джона и его коровьих лепёшек. Даже несмотря на Триш и Норку. Сдохнет там по-любому. А так поживётся ещё, покоптится под жижинским небом. Неужели они вечны? Скоты эти.
Пошёл снег, мягкий и редкий. Шварц оторвал себя от доски на чугунных ножках и поднялся. В голове стало немного полегче, но куда ему сейчас идти, он всё равно не знал. Не понимал просто. Через час начиналось заседание секретариата Союза художников, где ему непременно нужно было присутствовать. С другой стороны, это была среда, и в скором времени Кира должна была появиться на Серпуховке. Впрочем, у неё был собственный комплект ключей, и можно было не так уж торопиться. Хотя… это правда или это… что? Ему срочно нужно было задать Кире этот вопрос. И если да, то почему она… Зачем ей всё это? И ему… тоже зачем… Или… плюнуть на всё, ехать на Центральный телеграф и заказывать срочный разговор с Карнеби-стрит? Стоп! Но если они ломали Гвидона, то наверняка он связался с Приской, позвонил им в тот же день, и теперь Триш, будучи в курсе чудовищной ситуации, ждёт среды, чтобы звонить ему, на Серпуховку, помня, что он ночует там в этот день. Значит — ехать домой и ждать звонка от Триш? Все звонки оттуда теперь, само собой, подконтрольны. Они, наверное, и раньше прослушивались, как и всё в этой стране, но тогда он над этим не задумывался, нужды не было такой. Да и теперь, в общем-то, скрывать от «ушей» нечего. Всё и так сказано. И добавить к сказанному нечего. Зная хорошо свою жену, Юлик не допускал, что Триш попытается сама или же с помощью Приски повлиять как-то на Ниццу. Полный идиотизм! Но с другой стороны — что предпринять? Предпочесть остаться там? Разрушить собственную семью? Лишить отца дочери и мужа жены? Тоже идиотизм, и тоже полный… Бред, бред, бред!!! А Джон? Он ведь не переживёт. Дочери для него — всё. И Норка. И как ему теперь об этом сказать? А сказать придётся, рано или поздно. Но в любом случае, не позднее того дня, когда ученица девятого класса Боровской средней школы Нора Шварц не придёт на занятия в первый учебный день после зимних каникул. Придёт только ученик восьмого класса Иван Иконников и не сможет внятно ответить на вопрос классного руководителя: «А почему Норы нет на занятиях, не знаешь, Ваня?»
В школу они всегда ходили вместе. И вместе всегда возвращались. И если случалось, что нужно было подождать одному другого или наоборот, то всегда ждали. Первые годы учёбы Ванька всегда таскал Норкин портфель — так его научил Гвидон, отец. Потом, когда подросли, ему стало немного неудобно, неловко, да и в классе чуть-чуть поддразнивали, типа жених-невеста и вообще. И тогда Норка, жалея друга, перестала его этим обременять. А вообще дружили очень и разговаривали между собой всегда по-английски. Об этом их просили по обе стороны глиняного оврага. Да и сами понимали, что такой счастливой случайностью, выпавшей по жизни, оказаться внутри языка с самых малых лет, не воспользоваться глупо. В общем, из русскоговорящих собеседников во всей Жиже по большому счёту оставались только Гвидон с Юликом да Параша, которую продолжали честным образом делить на две семьи. Читка книг тоже делилась примерно на две равные половины. Первая — по-русски, из культурных запасов семей Иконниковых и Шварцев. Другую половину, английскую, каждый раз пополняли Прис и Триш, привозя литературу из дома, из оставшейся и перевезённой на Карнеби-стрит из Брайтона вместе с концертным пианино «Stainway & Sons» шикарной дедовой библиотеки. Ванька, которого родители продолжали время от времени забрасывать в Кривоарбатский для разнообразия жизни и столичных развлечений, каждый раз ковырялся в ещё не добравшихся до Жижи книжных остатках покойной Таисии Леонтьевны и каждый раз обнаруживал что-то для себя любопытное. Так, последний раз, в восемьдесят втором, вспомнив про отложенные бабушкой книжки, самые интересные на свете, залез в ящик комода и вытянул их из-под белья. Два толстенных тома. Ветхий и Новый Заветы.
Читать начал ещё там, в Кривоарбатском, не дожидаясь, пока отец отвезёт его обратно в жижинский дом. Читалось медленно, но было интересно. С трудом приходилось преодолевать старославянскую буквенную вязь, но от этого текст становился ещё более таинственным и желанным. Читал потихоньку, урывками. Потом, не спеша, переваривал прочитанное. Додумывал. С родителями не обсуждал, не понимал, как отнесутся. Чувствовал, что могут и запретить. Особенно отец. Тот не любил отвлекаться от главного направления. Например, избрал дело всей своей жизни, определил задачи, нащупал цель, понял, что попал, — и стучись туда, пробивайся, ищи, находи себя, экспериментируй, добивайся, чтобы стать лучшим, чтобы непременно — мастером, чтобы и тебя уважали, и сам себя — всенепременно. Тогда жизнь — в радость и деньги, тоже нужные для жизни, уходят на второй план, неглавный. Потому что главным всегда остаётся чувство, что ты нашёл себя в этой жизни. И тогда вот оно, состояние счастливого возбуждения от сделанного труда. Или не сделанного, но такого, про которое можно с уверенностью сказать — знаю, как сделать, чтобы получилось лучше, чем у других. Такой был у него отец, любимый, правильный и непреклонный, и Ванька любил его до колик в животе. И маму. И не хотел других. Правду о том, что они не настоящие родители, Гвидон и Прис сказали сыну, когда ему исполнилось года три с половиной. Посчитали, что пора. Ванька удивился и спросил, где тогда настоящие папа и мама? Они далеко, сказал Гвидон, они