вызубренные строки «отсюда и досюда».
Мне казалось, что они, учителя-манекены, разговаривают со мной как с маленьким несмышлёнышем или древнеегипетским рабом. Возможно, это сработала недавно прочитанная в детской библиотеке книжечка о мальчике, ученике каменотёса Нугри, заплутавшего в бесконечных ходах пирамиды фараона. Она потрясла моё воображение, когда я представил себя этим древнеегипетским пацаном. Ещё одна книга — «Хижина дяди Тома» Бичер Стоу, точно не знаю почему, но ко многим преподавателям резко изменила моё отношение. И я испытывал к ним самое настоящее отвращение, нутром чувствовал, что они, словно сговорившись, загнали нас в эту школу-пирамиду и считают маленькими бесправными рабами, а себя — всемогущими фараонами и фараоншами. И не мог победить в себе это предубеждение. Они беспрекословно требовали и барабанили своё, вернее чужое, заученное ими. А мои уши не желали их слушать, а глаза — видеть. Потому что они не желали знать, что я думаю о прочитанном, их это не только не интересовало, но в случаях, когда я высказывал свои мнения, — наказывали, выходит, если ты не попугайничаешь, то такое поведение почему-то подлежит осуждению. Меня они и наказывали, когда я пытался объяснить что-то своими словами.
…Однако шаг за шагом ко мне приближалась мёртвая кирпичная коробка — громадина с десятками одинаковых квадратных слепых окон, и я доплелся бы до порога своего пятого «б» класса, испытав очередную нудную процедуру с расспросами и допросами, высокомерными гневными нотациями и дневниковыми приговорами, не подлежащими обжалованию. Но добрёл я лишь до каменного моста, соединяющего центр города с Заречьем. Даже не перебежав тротуар и дорогу, я свернул направо с улицы Труда, поражённый и сразу всецело захваченный тем действом, что творилось под быками моста.
Я сразу увидел нечто необыкновенное: река движется, словно огромное — взглядом не охватишь — ожившее существо, огромнейшее чудовище, но не сказочное, а всамделишное, и это зрелище меня пронизало и примагничивало. Я почти поверил в это осмысленное движение, окинув взглядом неохватное шевелящееся пространство, зажатое берегами. Миасс был похож на спавший зиму и вдруг очнувшийся от оков сна живой организм. Пока я видел не сам организм, а панцирь, закрывавший его. А под ним движется, медленно и грозно, сама стихия, неукротимая силища, всемогущая, неудержимая. Там и сям двух- трёхметровые — не меньше! — куски льда вставали вертикально, зловеще отблёскивая сталью сломов, и в таком положении медленно ползли навстречу мосту, словно стремясь сокрушить, сдвинуть его с фундамента и даже вместе с ним поплыть дальше.
Дух захватило необъяснимым желанным страхом: а если они сорвут и потащат, толкая перед собой, железобетонное сооружение, а вместе с ним и строения на берегу?! Выворачиваясь, становясь на дыбы, с невероятной мощности напором наползая на быки моста, они однако с оглушительным грохотом рушились, раскалывались, крошились под напором таких же массивных глыбин.
Подобного буйства речной стихии мне ещё ни разу не выпало счастье наблюдать: льдины разных размеров, толщины и очертаний, а также крошево неслись по другую, противоположную, правую, сторону моста, если посмотреть через чугунные перила, вниз по течению сплошной массой, то быстро, то замедляя движение, то рывками и с невероятной скоростью, сталкивались, вползая друг на дружку, с шлёпаньем и плеском плюхались в бездонные чёрные водовороты, приоткрывавшиеся на секунду-другую. Грохот и скрежетания звучали грозным музыкальным сопровождением неукротимого буйства природы, битвы ледяной рати со всем и вся и с самой собой.
В этом сражении не определишь победителей или побежденных, всё перемолотое неудержимо несло за гранитные быки моста, мимо каменных оков берега.
Я повернул голову налево и стал со страхом и наслаждением любоваться колоссальным ледяным нашествием, вседробящим, казалось, неукротимым, бесконечным, нёсшим на себе, на своём колышущемся панцире, обломки грандиозного побоища: бревна, обломки досок, щепки и куски каких-то сооружений, побеждённых, раздробленных, раскромсанных, расплющенных, разбитых вдребезги в дикой схватке, произошедшей где-то там, выше по течению. Даже одноместный, с распахнутой, висящей на верхнем шарнире дверью и уцелевшим стульчаком, сортир сорвал озверевший ледяной зверь-хулиган, не выпуская его из своих невидимых насмешливых лап, и волок неведомо куда.
Все замеченные мною обломки чего-то сооружённого руками людей недавно были заборами, сараями, баньками в приречных посёлках. Сейчас, изломанное, исковерканное, это нечто, временами выплывая, появлялось на поверхности вздыбившегося ледяного поля, задавленное, зажатое и раздавленное, кусками — всего на секунду, на момент сверкнувших под солнцем огранённых кристаллов, скрывавших это сокрушённое в тёмной, жуткой пучине, может быть навсегда опустив на дно, в вязкий ил, как в могилу.
Словно загипнотизированный этим могучим буйством, я вцепился в чугунные брусья перил моста, не чувствуя онемевших пальцев.
…Вода прибывала на глазах и, когда льдины, словно доисторические животные, страшные чудища, наскакивали, напирали со скрежетом на быки, выплёскивая струи и выплёвывая мелкое крошево на площадь моста, мне становилось не по себе: казалось, что ледяные горы — рукой дотянуться можно — недвижимы, а мост вместе со мной стремглав несётся вниз по течению.
Эта фантасмагория длилась до тех пор, пока я опять не повернул голову и вдруг всё-таки почувствовал, что мои лёгкие обутки промокли насквозь и пора драпать с опасного, пугающего, словно заколдовавшего меня моста: углы некоторых накренившихся в мою сторону льдин, ослепительно блистая гранями изломов под ярким солнцем, проносились и проползали совсем рядом; мысленно перемахнув через перила, я оседлал искрящееся чудовище. И — помчался, превратившись в частицу стихии, ведь во мне пел её волшебный, звучащий отовсюду громогласный оркестр.
Я еле сдерживал себя, чтоб не перепрыгнуть через роковую чугунную грань перил и оказаться там, вскочить на одну из ворочающихся платформ и помчаться на ней, как на санках с высоченной горы!
Мне восторженно мнилось, что я смогу, в силах управлять хотя бы одной «платформой», как лыжами, — во всём моём существе продолжал звучать небывалой мощи и силы звука оркестр, а музыка, необыкновенная, не слыханная никогда ранее, исходила из этого сумасшедшего кувырканья и грохота сталкивающихся и разбивающихся с треском выстрелов пластин панциря, ожившего наконец-то чудовищного существа. Эта фантазия видимого не покидала меня ни на секунду, хотя я прекрасно осознавал: это вовсе не то, что вижу. А избавиться от наваждения не мог.
Ведь нашу речушку, особенно в жаркие сухие лета, я прекрасно знал, излазал и проплыл её в этих местах вдоль и поперёк. Да и многие знакомые пацаны тоже серьёзно её не воспринимали, бороздя мелководье, где хочется, заплывая далеко в сторону ЧГРЭСа и против течения — в Заречье.
Но в эти минуты, а прошло уже, как оказалось после, немало времени, продолжало твориться немыслимое: из пучины то показывалась грозная, лоснящаяся спина какого-то невиданного существа, похожего на кита или огромного дельфина, вдруг погружающегося и протискивающегося под чью-то голубоватую броню, то выскакивало что-то злое, остромордое или тупорылое, хмурое…
А оркестр во мне продолжал грохотать вместе с ожившим и нёсшимся в неведомую даль Миассом.
— Мальчик! Мальчик! — донеслось-таки до меня. Я безошибочно понял, что кто-то окликает меня. Только непонятно, откуда и куда меня зовут. Оттуда? Нет. Я повернулся налево.
Это кричала какая-то незнакомая тётенька с тротуара улицы Труда. Лишь сейчас заметил: матерчатая сумка, сшитая мамой из старого отцовского плаща, в которой уложены были мои ученические принадлежности: учебники, тетрадки, карандаши, линейка, ручка, колпачок с перьями номер восемьдесят шесть, фарфоровая чернильница-непроливашка, тряпочка, чтобы вытирать ею перо (а не о штаны — имел я такую дурную привычку, мама отучила), — всё это мокро и грязно. Я и так стеснялся своей самодельной сумки — многие одноклассники щеголяли фабричными портфелями с блестящими металлическими застёжками и замками с ключиками, теперь же мамина самоделка приобрела ещё более непривлекательный, жалкий вид — её, видимо, неоднократно захлёстывали фонтаны и брызги, выстреливавшие на мостовую. А я ничего этого не видел и не чувствовал. Но наконец-то очнулся.
Сдёрнув скрюченные пальцы с перила, одеревеневшие от холода, я быстро, насколько позволяли негнувшиеся в коленях ноги, пошлёпал по лывам, залившим тротуар, на противоположную часть улицы, не отрывая зачарованного взгляда от ледолома, — меня всё ещё влекло туда, где продолжала буйствовать всёсокрушающая зовущая стихия.
До здания школы остался всего один квартал. Рванул по тротуару, что есть силёнок, бесчувственно,