другие свободские ребята, я его уважал за такое, можно сказать, дружелюбное отношение к людям. Нет, он не унижался, не заискивал, зная свой физический недостаток, но, на уличном языке, «не залупался» — он знал, что делает нам добро и преподносил его как щедрый, от души, подарок. Повторю, что у самых дерзких и бесшабашных или дурных подростков — ни у кого! — язык ни разу не повернулся, чтобы прилепить великому мастеру обидную кличку, на что пацаны ох какие непревзойденные мастаки! Ведь редко кто из мелюзги и взрослых не носил метко приклеенный ярлык. А дядя Лёва оставался один просто дядей Лёвой. Уверен, что такое исключительное уважение никак не увязывалось с его сыновьями, хотя их, конечно же, многие боялись. Он был сам по себе — один.
Ради потехи приведу несколько примеров: высоченный нищий и сумасшедший со шрамом на голове по имени Вася, носил кличку Пердильник, а он был опасен, этот Вася; моего отца (за глаза, конечно) обозвали Гусём и Гусём Лапчатым — за гордую походку и за то, что он числился у шантрапы «начальником» (одевался в шикарную комсоставскую форму, но без погон). Дарье Александровне Малковой прилепили кличку Воровайка только потому, что узнали о её заведывании магазином; даже беднягу нищую старуху Каримовну и ту не обошли, прозвав Опайкой (с татарского языка вроде бы «девочка»). А ей уже лет девяносто, а то и все сто стукнуло! Шутники! Никого не щадили, ни во что никого не ставили уличные шкеты,[379] всех, кроме себя. Они считали себя хозяевами улицы и тех, кто на ней жил, так называемых фраеров и фраерш, владельцев имущества, которое они должны обязательно, обязаны были украсть. Призваны судьбой, что ли.
— Почему? — спрашивал я.
— Так велел Володя Лысый.[380] Всё должно принадлежать народу. А што — мы не народ, што ли? Мы и есь народ.
Такую кличку они, оказавшиеся на дне общества, изгои его, дали Ленину, в их понимании — такому же блатарю, и мнили себя владельцами мира, разумеется всю это «философию» впитывая от взрослых носителей этой идеологии, из извращённо понятых революционных лозунгов прошлых лет. Позднее до меня дошло: россйский люмпен всё понял очень верно. И Сталину они приляпали кликуху: Хозяин.[381] Обоих великих вождей подонки общества обожали, на полном серьёзе считали старшими блатными, «паханами».
Клички давали всем. Одного парня, жившего в угловом доме в конце правого квартала и с раннего детства страдавшего рахитом, беспощадно дразнили Глобусом. А он от рождения страдал болезнью, называемой водянкой головного мозга. Меня почему-то некоторое время кликали Китайцем, хотя, по-моему, с представителями желтолицей нации, как ни вглядывался в своё отражение в бабушкином зеркале, не находил сходства. Кое-кто носил и матерщинные кликухи. За что? Да просто так. Проявление обыденного хулиганства. Традиция тысяч лет существования так называемого преступного мира, о котором я тогда имел смутные представления. В самом же деле они были отходами общества, которое не желало заботиться о них, а карало. И только. Иначе не могло быть, ибо вся наша госсистема держалась на репрессиях.
А дядя Лёва так и оставался дядей Лёвой. Впрочем, чтобы не трогать его даже словом, имелись и другие обстоятельства.
…Так вот, в это изумительное — тогда почти все солнечные утра казались мне невыразимо прекрасными, обещавшими непременно что-то радостное, новое, неизведанное, давно ожидаемое, — в подобное раннее утро я заявился к великому чеботарю, таким словом называли всеобщего кумира местные обувовладельцы и посетители — заказчики. Явился я в самом лучшем расположении духа, насвистывая «Красотки, красотки, красотки кабаре, вы созданы все для наслажденья». После сдачи обуви дядя Лёва ничего не записывал, он отличался изумительной памятью. Я намеревался увидеться с другом, таким же запойным книгочеем Игорёшей, и обсудить с ним самые последние «библиофильские» новости.
Я упомянул выше, что из десятков знакомых по улице нам пацанов — мы давно были знакомы между собой — никто из них не занимался чтением книг столь азартно, упорно и продолжительно, как мы. И регулярно приобретали новинки, тратя на них свои накопления. Поэтому частые встречи и беседы приносили нам весёлое удовлетворение — разрядку. Мы делились своими мыслями, соображениями, предположениями, «фантазиями». Фантазировал в основном я, друг вёл себя более сдержано. Может быть, потому что родной отец его, по национальности, как я упомянул, латыш, по воспоминаниям сына являл само спокойствие. Игорёк, обладая, вероятно, характером, полученным по наследству, и обидчиков братишки наказывал без злости, а во мне иногда вскипала восточная струя крови — ведь бабушка-то моя по отцу степнячка. Однако не помню, чтобы бабушка и мама повздорили, — мама всегда хвалила её за доброту и отзывчивость. И уважать старших нам, сыновьям своим, постоянно внушала. Но часто её мудрые слова не имели должного воздействия, если я улавливал несправедливость в словах или поступках взрослых. К дяде Лёве мы относились даже подобострастно за неизменную доброжелательность и честный труд — вот у кого следует учиться, каким быть в жизни. Труд — основное занятие, которое из обезьяны превратило нас в человека, повторял я часто школьную аксиому.
Разумеется, я верил в эту деревенскую нелепость, придуманную выжившим из ума стариком или приписываемую ему, и полагал, что дядя Лёва дальше всех нас (кроме мамы, разумеется) отстоит от нашего общего предка. И чем ленивее встречался мне человек, тем больше, по моему искреннему убеждению, в нём осталось от обезьяны и растеряно накопленного человеческого.
Человек, на то он и человек, чтобы творить, создавать. На потребность и радость другим и себе. Ранее я упомянул, что некоторые уличные сорванцы, которым на показуху никто не указ, может быть, они и стали бы глумиться надо дядей Лёвой — наплевать им на все его достоинства. Если бы не одно «но». Даже два «но». У многодетного дяди Лёвы имелся сын Аарон (все знавшие его мальчонкой продолжали называть Арончиком). Славился он на всю Свободу тем, что почти не вылезал из тюрьмы, и вся шантрапа безоговорочно признавала его вором в законе. В нашем, ребячьем, понимании вор в законе являлся как бы главным над всякими мазуриками в округе. Его боялись. И перед ним трепетали. И отчётливо представляли: если кто обидит несчастного уродца-папу, тому не жить.
Но банды дерзкого хулиганья оставались «храбрецами» до какой-то черты: над младшими, «домашняками» (детьми правильного домашнего воспитания), пожилыми людьми, которым не угнаться за проворными и быстроногими, отчаянными будущими «бомбилами», «громилами», «карманниками», «домушниками» и прочими «специалистами» подрастающего очередного поколения в завшивленных клоповых хибарах преступного мира. Это подрастало голодное шакалье, которое сменит тех, кто погиб в мясорубке «закрыток», концлагерей, будет зарезан, задавлен, застрелен… и снова «клоповники» поставят обществу новые поколения паразитов. Человеческий чертополох, сколько не вырывай его, вымахает ещё гуще и выше — пока есть почва, питающая его, — бездуховность, он будет плодоносить.
Уже летом сорок седьмого мы кое-кого не досчитались из свободской, ещё вчера сопливой, шпаны, их «зачалили». Пока по мелочам. Но вот вышел новый указ от четвёртого июня сорок седьмого года. Я ещё не ведал, что это такое. Не знал, что государству требуются новые рабы для «великих строек», великое множество рабов, чтобы на людских костях «строить всемирно-человеческое счастье». Как будто возможно руками и умом сделанных «по указу» несчастными людей сотворить кому-то счастье. Это абсурд. И это доказала всемирная история человечества. Всем доказала, но только не большевикам.
Выпустили на волю Исаака. Полумёртвого. Туберкулёзника. С одним сгнившим и поэтому удалённым (вырезанным) лёгким. А я не мог расшифровать слова «вор в законе». Как может существовать вор в законе, если закон его наказывает за содеянное зло? Тем не менее авторитетный вор в законе Исаак Фридман неожиданно появился на лавочке за домом номер семьдесят девять по улице Свободы. Утром. Цепляясь за доски заборов. Я ему помог дошкандылять до лавочки. А его место в концлагере занято достойными сменщиками и ни в чём неповинными недавними гражданами «Великой страны советов» — для выполнения плана. Госплана СССР.
Исаак был каким-то неприметным вором, не то, что брат его Аарон.
Аарон же славился тем, что, «выскакивая» из узилища, являлся перед всеми ни в каком-нибудь рваном бушлате или «зековской шкуре позорной», а всегда с иголочки одетый и обутый. Эффектное зрелище! На белоснежной шёлковой косоворотке, обязательно расстёгнутой (блатная шик-мода!), накинута коверкотовая «лепёха» (пиджак), брюки к нему, навыпуск (верх воровской моды!), на хромовые или лаковые «прохаря» (сапоги на вывернутом белоснежном «подряде»). Головки сапог сверкают на солнце, как в зеркале, отражая всё вокруг. В верхний карман «лепёхи» треугольником вставлен платочек, белее снега и с вышивкой — сердце, пронзённое стрелой. Буйную, чернущую, смоляную, кудрявую шевелюру залихватски