— Сам ему кажи, ежли не бздишь, — ответил Генка.

— И скажу. Скажу, что мы хлеб украли. Нас за это в тюрьму надо посадить.

— Малолеток в тюрму не содют, — поправил меня Генка. — Нам ещё нет двенацати. Нас не в тюрьму, а в детскую колонию отправют, в Атлян.[146]

— Откуда ты знаешь? — не поверил я.

— Лёнчик трёкал. Залётный щипач. Он у нас ночевал. С мамкой спал. Позырь-ка, что он мне дал. Насовсем!

Генка извлёк из-под той же единственной грязнущей, залощённой до блеска большущей подушки и показал раскладное, с многочисленными отделениями, кожаное портмоне. И тотчас спрятал туда же — под подушку. Там хранилось всё его состояние — мелочь от сданных в приёмные пункты пивных бутылок, выпрошенных у подвыпивших.

«Зачем я это сделал, зачем?» — задавал я себе мучительный безответный вопрос, выбираясь по обледенелым ступеням из полуподвала. Мне стало так неуютно и одиноко в этом насквозь промерзшем, окружавшем меня мире. Не радовали перламутровые тополя, наклеенные на густую синь неба, зябко прижавшиеся друг к дружке заиндевелые дома с бельмами окон, звенящий от холода воздух, сверкающие в матово-голубых сугробах живые снежинки-светлячки — ничто не радовало меня, даже такая красота. Ноги мозжило от усталости и неудобства. Коньки я прикрутил к валенкам верёвками, поэтому на ступни давило, хотя и не очень больно, но постоянно и нудно.

Случай с «верчением» настолько расстроил меня, что это заметила даже мама, но я не посмел признаться ей во всём, что со мной произошло. Позорно соврал: устал. Больше двух месяцев я не выходил кататься на коньках. И видеться с пацанами не желал — книги читал. Одну за другой.

Зима выдалась настолько суровой, что в феврале и даже начале марта ещё стояли крепкие морозы. И я потихоньку стал выскакивать на улицу — прокатиться. Велик оставался соблазн промчаться по укатанной дороге мимо знакомых домов, ворот нашего дома, зная, что скоро ты в него вернёшься, и стремительность движения, смешанная с радостью, что всё это есть и сам ты существуешь, словно переносит тебя в другой мир ощущений… И вдруг… Ох уж эти «вдруг», перебрасывающие нас в другой, неведомый, неожиданный и нежданный мир, иногда непонятный, а то и страшный.

Спотыкаясь, я кое-как доковылял до дома, до нашей светлой и чистой комнаты, в которой было тепло и спокойно, — сюда не ворвётся наглый и рукастый Юрица. Мне хотелось навсегда забыть о произошедшем, как будто этого ничего и не было, но память упрямо воссоздавала с беспощадной правдивостью эпизоды ограбления хлебной повозки, и в ушах звучало навязчиво: «Зачем ты это сделал? Зачем? Как у тебя рука поднялась взять чужое? А если кто-то из знакомых либо соседей видел? Герасимовна или тётя Таня? Позор! А если — Мила?»

От одной этой мысли, что Мила могла стать очевидцем нашего беспутства, меня бросило в жар. Я сразу взмок, представив себя бегущим с прижатым к животу шматком ржанины, а Мила с изумлением и презрением смотрит на меня с тротуара. Этого я не должен был делать — ни за что! Я обязан был крикнуть что есть силы: «Дяденька! У вас хлеб воруют!»

Вот что я обязан был сделать! Но так не поступил. Не сообразил. А следовало сделать именно так — окликнуть возчика.

За что Юрица меня, наверное, убил бы, но зато я поступил бы честно, как настоящий пионер, как Павлик Морозов. А теперь Вовка с Генкой, несомненно, растрезвонят обо всем Юрке Бобыньку (так мы звали Бобылёва), ведь он их сосед, живёт в комнате через стенку, только вход с другого коридора. Вот стыдобушки-то не оберёшься! За такое и из штаба могут погнать — какой же я после этого тимуровец? Если и выгонят — поделом!

Больше всего меня мучил один вопрос: признаться ли в своём мерзком, отвратительном проступке Юрке и Игорю Кульше, новому члену нашего штаба, или умолчать. Умолчать — нечестно. Придется обо всём рассказать.

Я тщился дочитать увлекательнейшую книжку с показавшейся странной фамилией автора — Додд — «Серебряные коньки», которую мне дала на несколько дней Мила, но сейчас смысл повествования ускользал — подобного со мной раньше не случалось. В голову постоянно лезла расплющенная ржаная лепёха.

Мама премного удивилась, убедившись, что в последующие вечера, вместо того чтобы гонять по улице на коньках, я сижу дома, присосавшись к пятому толстенному тому довоенного издания «Жизни животных» Альфреда Брема.

— Почему не гуляешь? — спросила мама. — В духоте киснешь… Покатайся на коньках, если домашние задания выполнил.

— Горло болит, — слукавил я. — Немного. Только ты меня не лечи — само пройдёт.

Истинная же причина, которую я скрыл от мамы: очень не хотелось встретиться с братьями Сапожковыми и ещё более — с Юрицей. С чего ради он возомнил, что я ему что-то должен? И что именно? Хлеб? Так я его и щепотки не съел. С грязной колеи подобрал, чтобы проезжающие автомашины не смешали его с грязным снегом, чтобы полозьями не размазали по дороге сани. Лично у него я ничего не брал. Поэтому и ничего не должен. И пусть он от меня катится колбаской…

И всё-таки встречи с Юрицей избежать не удалось.

— Эй, архаровец! — поманил он меня пальцем, остановившись на тротуаре возле наших ворот.

— Юра меня звать, — сказал я хмуро, предчувствуя неприятность. — Рязанов.

— Канай сюда, Резан. Буханка чернухи за тобой. Когда отмазываться будешь? А то должок растет. Каждый божий день по соточке.[147]

— Ничего я тебе не должен, — решительно заявил я.

— Грубишь взрослым? Не отмажешься — коньки срежу.

Он откинул за спину длинный конец вязанного из козьего пуха белого шарфа и, попыхивая дорогой папиросой с длинным мундштуком, воткнутой в золотое хавало,[148] вразвалочку продолжил прогулку по Свободе, улице, на которой блатарь по кличке Юрица в моём восприятии превращался в подобие курицы, и я видел его (мысленно) большой уродливой квохчущей хищной птицей, готовой исклевать кого угодно в любой момент.

Всем своим видом, разболтанной блатной походкой, властным обращением с другими, младшими по возрасту, пацанами, и расправами с ними по поводу и без Юрица нагло утверждал себя хозяином нашей улицы, а мы, ребята помладше, должны были, по его понятиям, беспрекословно выполнять волю «пахана», «шестерить» ему, потому что он вор.

А я с этим не мог, не хотел согласиться и смириться. С какой стати он возомнил, что вправе помыкать мной? Кто он такой? Подумаешь — блатной! Блатарей шляется по Свободе — не пересчитать. Что ж теперь всем подчиняться? Да пошли они к чертям свинячим!

Когда ожесточение во мне созрело, то и необходимость рассказать о случайном, как мне думалось, участии в «верчении» буханок друзьям уже не угнетала, как в первые дни, и я решил признаться во всём, что произошло со мной.

На сей раз мы собрались в зимнем штабе — «эскимосском чуме», сложенном нами на огороде из снежных глыб-кирпичей. Для крепости и теплоты мы обрызгали снаружи наше сооружение водой. Внутри «чума» выложили стол и сиденья, тоже из плотного снега.

Я рассказал всё как было.

— Ни кусочка не отщипнул? — уточнил Юрка Бобылёв.

— Ни крошки. Вовка может подтвердить.

— Мы тебе и так верим, — высказался Кульша.

— А ещё так будешь делать? — сурово спросил Юрка.

— Никогда!

— А если Юрица заставит? — не унимался Бобынёк.

— Как он меня заставит, если я не захочу? Не буду, и всё, — заявил я, ликуя от собственной храбрости и решительности.

В этот миг, чтобы доказать друзьям, что они не напрасно поверили в мою честность, я, не раздумывая, вышел бы один на один против Юрицы, хотя для победы у меня не было ни одного шанса. Я, несомненно, обрёк себя на верное поражение, лишь бы очиститься от скверны, тяготившей меня.

В «чуме» стояла стужа, а я весь взмок — от переживаний. Ох, как непросто признаться другим в

Вы читаете Ледолом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату