пору.
Бригады вернулись с объекта. И вдруг ко мне подходит бугор,[60] в бригаде которого работает Зелинский, и объявляет, что у этого бригадника пропало сало. Оставшийся от шматка кусок. У меня сердце застучало в рёбра. Я только и прошелестел пересохшим языком:
— Не может быть…
— Скоммуниздили, — повторил бригадир. — Факт.
Потерпевший стоял рядом и словно воды в рот набрал.
— Рубан[61] может подтвердить, — оправдывался я. — Леонид Романович. Вон он лежит. Спросите. Я ничего не брал. И вообще никто.
— Ты отвечаешь, а не Комиссар, — наседал бригадир. — С него нечего спрашивать — живой труп. А с тебя мы шкуру спустим.
Запахло большими неприятностями. Для меня.
Зелинский подробно, поясняя на пальцах, когда не хватало русских слов, живописал, какого размера был шматок, как выглядел, где лежал.
Земляки Зелинского недвусмысленно враждебно позыркивали на меня. Расправа могла свершиться в любой миг. Стоит лишь кому-то начать. Хотя бы раз ударить. А дальше…
Самосуд — страшен. Безнаказанностью. Мне приходилось видеть эти отвратительные до тошноты зрелища. Меня всегда поражали откровенно обнажённые, а зачастую напоказ выставленные жестокость, слепота, а то и кровожадность тех, кто принимал в этих оргиях участие. Сейчас я сам вполне мог оказаться жертвой безумной от злобы и ненависти ко всем и вся толпы. Моё положение усугублялось тем, что уже трижды бесследно исчезали из-под подушек и матрацев пайки. Кто-то наверняка полагал, что шкодничает дневальный. А если сейчас присутствует и истинный вор, то ему почему бы не выкрикнуть: «Бей его!» Чтобы свалить всю вину на другого. Ведь разбираться никто не будет.
— Ты мне скажи, — нахраписто произнес бригадир, — кто отдаст сало моему работяге?
Бригадир явно изображал заботливого заступника простого зека.
— Я отдам, — поспешно заявил я.
Ох как колыхнулась толпа, окружавшая меня, придвинулась, отрезая путь к выходу.
— Я отдам, — повторил я. — Продам бушлат и куплю сало. Вот — суконный. Новый. Пятидесятого размера. Разве не стоит?
Бригадир пощупал полу моего сокровища. Наверное, меня защищало чувство своей правоты. Эта призрачная преграда отделяла от массы потных тел, нависших надо мной. Где-то за спинами сомкнувшихся в недобрых намерениях людей слышались недовольное бурчание и нотки возмущения — предвестники моей близкой трагедии.
Спасла меня случайность. Не первая в моей жизни. В подобное положение я уже влипал однажды, в детстве, во время войны, вступившись на Челябинском рынке за стриженого бродягу с остекленевшими белыми от голода глазами — он выхватил из рук торговки пончик. Тогда меня спас раненый фронтовик. А сейчас в тишине, которая предвещала для меня страшное, раздался слабый, еле слышимый голос. Люди расступились, и ко мне подковылял, держась ладонью за бок, Рубан. Комиссар. Рябое лицо его стало, кажется, ещё желтей, чем было днём. Гепатит терзал его уже несколько недель. Недавно он чуть не умер. Врач-вольняшка, а медсанчасть лагеря пока размещалась в двух комнатах штабного барака, влил внутривенно несколько больших ампул глюкозы и спас Леонида Романовича от гибели. Предсказанной всеми.
— Остановитесь! — задыхаясь, произнёс он. — Что вы творите, безумцы? Клянусь матерью своей: он не виноват. Поверьте мне, большевику с восемнадцатого года. Или убивайте и меня. Как сообщника.
— Зачем об тебя руки марать, ты и сам подохнешь, фашист, — выдохнул кто-то из-за спин.
Но эти жестокие слова не подстегнули, а образумили многих. Пусть неохотно, однако они поверили клятвенному заверению Рубана, что видел каждый мой шаг, — не брал я сала.
— А куда ж вино подывалось? — неуверенно вопрошал Зелинский. — Оно ж було. Ось туточки. Сховано. В соломи.
— Ты лучше, бендеровец,[62] поищи, — посоветовал какой-то зек. — И у дружков своих пошукай.
— Так я ж шукав, — жалобно пропищал потерпевший. — Нэма ничо?го.
Он полез на нары и принялся там рыться, шебурша соломой туго набитого, похожего на огромное бревно матраца.
Пока он занимался поисками, многие зрители и мои вероятные истязатели разбрелись, кто куда.
Наконец, пятясь, Зелинский слез с нар и объявил жалобно:
— Нэма ничо?го.
Я лёг на своё место. От пережитого волнения чувствовал себя выжатым: не хотелось даже пальцем шевельнуть. Даже думать. В голове — пусто. Только крутилась бесконечно, как испорченная пластинка, «Я помню тот Ванинский порт», надоевшая мне ещё на пересылке. Куплеты этой страшной песни слышались как бы со стороны.
Я не видел, как Рубан доковылял до своей постели. Я и не думал о нём, я знал, что он поступил как и следовало поступить честному человеку. И как не следовало тёртому зеку, живущему «по понятиям»: «Не суйся никуда».[63] Конечно же, Комиссар рисковал не меньше меня. И всё же заступился. А насчёт «фашиста», то Рубан действительно имел пятьдесят восьмую статью, пункт десять, — за антисоветскую пропаганду. Неизвестно, за что его наказали. По слухам, с каким-то высоким начальством не поладил, брякнул правду в глаза. Ему, бывшему замполиту полка, словно в насмешку, и пришили подходящую статью. Чтобы уважал руководство. И не перечил бы партийным, хоть и мелким, но вождям. Обычная история.
А я недавно сетовал, что у меня настоящих друзей нет. А Рубан?
Когда усталость и безразличие схлынули, мне захотелось подойти к Леониду Романовичу и поблагодарить его.
Но я вовремя спохватился — нельзя. Обвинят, чего доброго, в сговоре. Ладно. После. Завтра. Когда все утопают на работу.
Ночью я опять бдел. И всё пытался угадать, кто из мельтешащих передо мной обитателей землянки украл и сожрал сало. Никто в отдельности не вызывал обоснованных подозрений. Ни на кого у меня не было оснований так подумать.
Вот и сам потерпевший в нижнем белье, накинув на плечи куцую телогрейку, подался до ветру. Я слышал его тяжелые шаги, звук тугой струи о землю, за углом палатки. Лень подальше-то отойти. Ну люди!
Потом наступила тишина и раздались непонятные звуки, похожие на приглушённые стоны и сдавленные короткие всхлипывания. Уж не понос ли его прохватил, горемыку? Такое бывает от переедания. Ну уж это совсем ни в какие ворота… Отбежать, что ли, дальше не мог? Пусть сам за собой убирает!
Я быстро поднялся и вышел в летнюю темь. Вовсю стрекотали сверчки. За углом палатки стоял Зелинский. Со шматком сала в пятерне. Рот его был набит — не закрывался. Похоже, он не мог проглотить слишком большой кусок и давился. Глаза его были безумно выпучены. Наверное, Зелинский испугался меня, ведь я появился перед ним неожиданно.
Я сразу догадался обо всём, не вымолвив единого слова, возвратился в палатку. Всё во мне кипело от негодования.
Вскоре, согнувшись и не глядя в мою сторону, прошаркал мимо Зелинский. Он долго возился на нарах, потом спустился вниз и двинулся, как мне показалось, к бачку:
— Пить захотел. Салоед! — с ненавистью подумал я. — Мерзавец! Завтра утром я тебе устрою… показательный процесс. Пожалеешь о своей подлости.
Но не за питьём влачился Зелинский. Он подошёл ко мне, оглянулся по сторонам и ткнул под нос мне громадный кулачище. Я инстинктивно отпрянул. Он разжал пальцы. На ладони лежал небольшой заскорузлый кусок жёлтого, как лицо Комиссара, сала.
— Чепай, — прошептал он.
— Да ты что? — удивился и вознегодовал я. — Совсем чокнулся?
Видно было, как одутловатая физиономия его, и без того бледная, побелела ещё сильнее.