Корпусной, старшина небольшого ростика, но плотный, с красной толстой шеей, в ладно пригнанной шинели, недоверчиво отнёсся к байке Пузыря. Надзиратель, брезгливо поддерживая Морячка за локоть, повёл его в уборную, она же и умывальник.
Дверь с грохотом захлопнулась. Тля-Тля уселся на свою подушку, как восточный владыка. Он вынул колоду карт, перетасовал её и произнёс ритуальные слова:
— Кто любит сладко пить и есть, того плосу наплотив сесть. Пузыль!
И замурлыкал:
Витёк обрел явно хорошее настроение. Он продолжал петь, сдавая карты партнёру.
И повторял эти две строчки бесконечно долго, пока его вдруг опять не вспучило. На сей раз спичку зажег Пузырь. А Тля-Тля, облегчившись, произнёс так, чтобы слышали все: «На бесптицье и жопа — соловей». И камера дружно загоготала.
Морячок в нашу камеру не вернулся. О нём и не вспомнил никто. А меня ещё долго била нервная дрожь и в ушах звенел отчаянный вопль: «Звери!»
Минуло более года и судьба — другого слова не нахожу — снова свела Витьку Шкурникова и Григория Матюхина. Но уже совсем в иной обстановке. Прямо противоположной той, что царила в камере номер двадцать семь Челябинской городской тюрьмы, которая по странному совпадению располагалась по улице Сталина. А может, в этом и не было никакого совпадения?
Баланда с копчёной колбасой
Витька Тля-Тля томился тюремной скукой. Всё, что можно было иметь в условиях камеры, он имел: вкусное и калорийное питание — в изобилии, кучу выигранной в «кованые» [11] карты одежды и обуви, шестёрок, готовых исполнить любую его прихоть. Личную «дуньку», которой он под угрозой расправы запретил одаривать других похотливо жаждущих ласками, и неограниченную власть над обитателями узилища под номером двадцать семь. Всё у Витьки было, не хватало лишь веселья.
За пределами тюрьмы Витька нередко, если в карты обмануть не мог или украсть не удавалось (случалось и такое), существовал впроголодь, выпрашивая даже у незнакомых пожрать или доесть, но он всегда находился в весёлом настроении и был готов на любые проказы, часто жестокие и изощрённые. Он и сейчас, чувствуя свою полнейшую безнаказанность, озорничал. Например, «делал велосипеды» спящим, то есть вставлял им между пальцами ног бумажные полоски и поджигал их все разом. Вот хохоту-то было! Обмочиться можно… Правда, у «велосипедиста» после такой забавы вздувались водянистые волдыри и ходить, особенно в обуви, было мучительно больно. Но всё это — чепуха, на которую Витьке ли, пахану, обращать внимание… И не то фраера сносили от него. Терпели и молчали. Потому что им внушили, что он — блатной. А кто они? — черти безрогие, быдло, фраера. Им и положено терпеть, скотам. А ему — развлекаться. Пусть для фраера тюрьма станет местом муки, а для него, Витьки, она — дом родной. Поэтому они — гости, а он здесь — хозяин. Но что-то скудно стало последнее время с развлечениями. Правда, на прошедших общекамерных соревнованиях по пердежу Витька занял, причем честно, без подыгрываний судей и мухляжа, первое место: ему удалось, нажравшись до отвала всякой вкуснятины, конфискованной из фраерских продуктовых передач, испортить (с оглушительным звуковым сопровождением) воздух двадцать два раза подряд — счёт вёлся вслух выборными авторитетными судьями. Однако даже лавры абсолютного чемпиона его не радовали. Хотелось чего-то новенького, чего ещё не бывало. А чего именно — он толком не знал. Хотя чувствовал, что ума и изобретательности у него должно хватить на очень многое.
Лежал он на верхних нарах под форточкой, причём в сверкающих, начищенных шестёркой прохарях[12] и синем, в белую тонкую полосочку, шерстяном костюме, который именовался лепёхой. Пиджак был надет на голое тело из-за жары и духоты. Витька озирал свою вотчину — камеру с коричневыми от махорочного дыма стенами и потолком и заполненную толпой рабов, его личных рабов, топтавшихся возле краснорожего баландёра Васи, «хорошего малого», посаженного за убийство сожительницы, проститутки.