понимала, чем занимается муж. Не понимала, что тот живет в другом темпе жизни и другими масштабами.
Расстались странно, как чужие люди. Стена между ними стала совершенно непреодолима. Ему хотелось ее разбить каким-то точным словом, искренним чувством. Но все было бесполезно. Он, который без труда устанавливал оперативные контакты с людьми любой национальности, который мог вызвать на откровение кого угодно, не мог найти общего языка со своей женой, с которой прожил много лет. Она уехала в Питер, к матери, забрав двоих сыновей-близняшек.
А потом в очередной раз был Таджикистан. Был бросок на Афган — в памятные места, где, как и двенадцать лет назад, и семь лет назад, приходилось делать работу, которую чистой не назовешь, но которую необходимо было сделать, поскольку игра, в которой Россия сдавала позицию за позицией, все-таки продолжалась. И как раньше, Влад и его ребята возвращались с задания, оставляя за собой пожар и посеченные осколками, издырявленные пулями тела врагов.
Вернувшись домой из этого «погружения» — очередного локального ада, где приходилось играть роль то ли ангела небесного, то ли черта с вилами — это с какой стороны посмотреть, — он услышал на автоответчике настойчивое:
— Никита, ты мне нужен. Ты очень мне нужен… Брат очень редко просил его о чем-то. Особенно в последнее время. Слишком на многое они смотрели по-разному. Слишком широкие трещины прошли между ними. Слишком много недоговоренностей, обид накопилось. Каждый плыл по жизни, выбрав тот курс, который считал нужным. Но вот , только странно получилось в результате — Никита Гурьянов, который выбрал своей судьбой игры со смертью, жив. А Константин Гурьянов, положивший столько сил на то, чтобы устроиться в жизни комфортабельнее, удобнее, беззаботнее, — сейчас лежит мертвый, продырявленный пулями.
Ну и что делать тебе, полковник, на пепелище? Что должен предпринять ты, который прошел через ад, когда дорогие тебе люди расстреляны? Что делать? Вспомнились вчерашние похороны. Гурьянов всегда ненавидел церемонии. Ненавидел речи, чаще пустые. Не выносил натужные слова, наигранную скорбь, которые люди считали приличным демонстрировать.
Сразу после происшествия Гурьянов созвонился с председателем совета директоров компании «Амстан» Владимиром Дупаченко.
— Вы не представляете, какой это удар для меня, — сказал Лупаченко. — Костя… Да что говорить. Нам бы встретиться. Думаю, сегодня вы нуждаетесь в помощи.
Гурьянов приехал в только что отреставрированный дом в центре Москвы с бронзовой вывеской 'Финансово-инвестиционная компания «Амстан», получил пропуск в бюро пропусков — пройти в здание мимо охранников в черных комбезах и через бублик металлоискателя оказалось не легче, чем в Дом правительства. Просторный кабинет был обставлен дорогой итальянской мебелью. Лупаченко — атлетического сложения, седой, уверенный в себе мужчина, типичный «новый русский» старого разлива — крепко пожал гостю руку.
— Володька Лупаченко — из тех, на кого можно положиться, — не раз говорил брат.
Лупаченко действительно был из тех людей, которые обладают ярко выраженными организаторскими способностями, у таких все работает как часы.
— Вот что, Никита Владимирович, — сказал он. — Я понимаю — тебе ни до чего. С похоронами… Я все организую.
Гурьянов возражать не стал. Только сказал, что сегодня подвезет деньги.
— Ты что, Владимирович? Какие деньги? Слишком много с Костей нас связывало, — Лупаченко вздохнул. — Уходят, уходят люди. Сколько уже за последний год. Жизнь эта промятая. Гонка. У кого не выдерживает сердце…
— Кому в сердце стреляют.
— Страна больна. Все больно вокруг… Эх, Костя, Костя, — Лупаченко вытащил из шкафчика- холодильника запотевшую бутылку водки. — Помянем.
Они опрокинули по большой рюмке. Водка была отличной, без дураков.
— А я даже не поговорил с Костей по приезде, — вздохнул Гурьянов. — Черт, всегда кажется, что впереди много времени — созвониться, встретиться. А оказывается, время уже исчерпано.
— Да уж, — Лупаченко налил еще водки.
— За что могли его убить? — спросил Гурьянов. — Ты же имел дела с Костей.
— Знаешь, у Кости было полсотни деловых партнеров. И с каждыми, мягко говоря, не слишком законные операции. Знаешь, что такое посредничать в многоходовых финансовых операциях? Это длинная цепочка. Где-то происходит обрыв. Кто-то кидает тебя и уходит с деньгами. И деньги виснут на тебе. Притом такие деньги, которые ты отдать не сможешь никогда. И к тебе приходит крыша. Тебя сначала предупреждают. Потом поджигают дверь в квартиру. Разбивают твою новую машину. Потом вывозят тебя за город и заставляют переписывать имущество, которое чаще всего тоже не может компенсировать даже малой толики долга. Наконец, если ты совсем непонятливый и с тебя нечего больше взять, убивают. И даже не из чувства мести или расчета — какой расчет, если все равно ничего не вернешь. Чтобы другим неповадно было. Вся эта система держится на том, чтобы было неповадно. Это тебе не государственный беззубый арбитраж, который налагает штраф миллион долларов на фирму, у которой на счету сто , рублей и директор ее подставной гол как сокол. Бандитский арбитр доходит до самой сути.
— И кто ответит за все? — спросил невесело Гурьянов.
— Милиция вряд ли что найдет, — грустно произнес Лупаченко и провел рукой по волосам. — Хотя бывает всякое…
— Значит, забыть обо всем?
— Вот что. Ты только самодеятельностью не занимайся.
— Да какая самодеятельность? — развел руками Гурьянов. — Кто я такой?
— Бывает, люди в таких ситуациях начинают делать глупости… Против танка не попрешь, Никита.
Лупаченко не знал, что Гурьянов имеет отношение к Службе. Брат никогда бы не проговорился — давало знать чекистское воспитание. Да Никита и встречался-то с Лупаченко всего несколько раз. По большей части на юбилеях, которые Константин взял за правило в последние годы отмечать в кабаках, разоряясь в среднем на три-четыре тысячи баксов. В последний раз было в оформленном в древнегреческом стиле кабаке под странным названием «Пирр» во дворе театра Маяковского.
— У тебя-то как с финансовым благосостоянием? — спросил Лупаченко. — Как бизнес идет?
— Ни шатко ни валко, — развел руками Никита Гурьянов.
— Кризис… Если туго станет, приходи — поможем.
— Спасибо. Подумаю, — пообещал Гурьянов, хотя думать ему было не о чем. Он не собирался ничего менять…
Гурьянов сел в кресло, прикрыл глаза. Боль опять нахлынула на него — не физическая. Когда говорят — болит душа, это очень точные слова. Это была именно боль. Как осколок, засевший в теле, — боль от него иногда затихает, а потом кусок железа повернется, и тогда белый свет не мил, и остается только стиснуть зубы и терпеть. Полковник ощущал на себе неподъемную тяжесть, имя которой — горе.
Он резко поднялся с кресла. Взял со стола старую, потрескавшуюся, побывавшую во многих странах и на многих континентах гитару. Его пальцы, которые без труда ломают доски и гнут стальные прутья, нежно пробежали по струнам.
Гурьянов негромко пропел куплет старой песни:
И дом твой пуст и разорен,
И ты добыча для ворон,
И гривенник пылится на полу.
Что делать полковнику, прошедшему огонь, воду и мед-, ные трубы, который обнаружил, что, пока он сдерживал врага на дальних подступах, тот пришел к нему домой и разорил его? Что делать?
Гурьянов бросил гитару на диван. Нет уж, пока он еще не добыча для ворон. И не скоро ею будет. У живых же есть свои Долги. А долги надо платить…
— Волк должен иметь острые зубы, братишка, — говаривал Зима, когда на него находило философское настроение и он учил Художника жизни. — Без зубов волк — это шкура с мясом, и не более… Зубы… У кого-то это ствол или кастеты, у кого-то бычьи мускулы. А у меня… Вот он, мой зуб, — и он быстро