выкидывал вперед руку, в которой магическим образом появлялась финка.
— Как у Маугли, — улыбался Художник, глядя на финку. — Стальной клык.
— Учись, — Зима брал финку, и та перелетала от пальца к пальцу, совершала невероятные движения. Владел он финкой так же, как фокусник колодой карт. Финка в его пальцах будто жила своей жизнью. — Попробуй.
Художник пробовал повторить хотя бы одно из движений, и нож падал на пол. Или чиркал о кожу, оставляя глубокие царапины. Но постепенно нож начинал оживать. Художник учился очень быстро.
— Запомни, что перо — это самый уважаемый инструмент. Из пистолета может выстрелить любой фраер, — напутствовал Зима. — Ствол — оружие для травоядных. Финка — зуб волка…
Эти слова Художник запомнил на всю жизнь. И знал, что холодная сталь имеет силу порой куда большую, чем огнестрельное оружие.
После того случая с Бузой Художник так и не мог окончательно отойти. Иногда на него накатывали воспоминания. Он вспоминал лицо Бузы, радостный его оскал, когда тот заносил прут над головой. Вспоминал запах из его рта, и к горлу опять подкатывала тошнота. А вслед за ней приходила ненависть. Прошло уже полгода, но этот запах преследовал его. И больше всего хотелось избавиться от него. А ненависть иногда отступала, затаивалась, но потом, особенно по вечерам, когда было холодно и неуютно, накатывала снова.
С Бузой Художник не пересекался — они учились в разных школах, ходили по разным улицам. Но он никак не мог избавиться от того, что неустанно рисовал в воображении тот момент, когда они встретятся. И что будет тогда?
Волк должен иметь острые зубы. Эта фраза засела в сознании и дятлом долбила день за днем. И однажды Художник решился. Конечно, у него не было такого отлично сработанного, самодельного ножа с выкидным лезвием, как у Зимы. И не было финки с наборной рукояткой из отличной стали. Зато на кухне дома лежал тесак для резки мяса — и вид у него был угрожающий. Художник потратил целый день, затачивая его так что тот стал острым как бритва.
Он не верил, что решится на следующий шаг. Иногда ему казалось, что это глупо. Но снова подкатывала тошнота и снова всплывал оскал Бузы.
Художник ходил с утра как пьяный. Но он окончательно решил для себя, что час настал и он сделает это. Вечером он подстерег в парке Бузу, который тискался на скамеечке с Нинкой из пятого дома по улице Гагарина — это была известная на весь Дедов девица, изгнанная из школы, стоявшая на учете и в милиции, и в кожно-венерологическом, а заодно и в психиатрическом диспансерах.
Для Бузы вечер выдался удачный. Он вместе со своими прихвостнями обобрал в дым пьяного мужичка, возвращавшегося домой с зарплатой, и отправился гулять с Нинкой. Девица тут же выманила у него часть добычи.
Они устроились на самом отшибе, где просторный парк спускался к реке, — сюда никого и днем не заманишь, настолько место пустынное, влажное и гиблое.
Художник дождался, пока они закончат свои дела. Закончилось все, впрочем, быстрее, чем можно было ожидать. Нинке что-то не понравилось, она подняла визг, начала материться, Буза ястребом налетел на нее, сшиб с ног, прошелся по ребрам башмаками сорок третьего размера и отнял деньги. В результате она, в голос завывая и отчаянно матерясь, поплелась прочь.
А Буза сидел на скамейке, икая и посасывая пиво.
Буза сидел, бормоча что-то под нос. Потом встал и, пошатываясь, отправился прочь.
— Привет, Буза, — из-за кустов выступил Художник, держа руку за спиной.
Буза остановился и тупо уставился на пришельца. Окинул взором худую, невзрачную фигуру, наконец узнал его и широко улыбнулся. С того времени, как они не виделись, Буза Умудрился потерять еще один зуб.
— Чего, козел, за добавкой?
— За добавкой, — Художник подошел и посмотрел Бузе в глаза. В этом месте светил единственный фонарь, его бледный неоновый свет отражался в глазах Бузы как-то мертвенно.
— Это мы быстро, — Буза решил, что бояться нечего, что он здоровее раза в два.
Он протянул вперед лапу, другую сжал в кулак и шагнул навстречу Художнику. Тот выкинул вперед из-за спины руку с зажатым в ней тесаком. И Буза невольно отступил на шаг.
— Ты чего, козел? Ты на кого? — взвизгнул он, но попыток приблизиться не делал.
Художник стоял против него. Решимость улетучивалась с каждой секундой.
— Брось нож. И делай ноги, пока я добрый! — прошипел Буза, и Художник понял, что его враг до дрожи в коленках трусит, что он боится его тесака.
— Ах ты, гнида купоросная, — Художник шагнул к Бузе.
— Ладно, сопля зеленая, расходимся, да… — Буза поднял руки…
А решимость все уходила, как воздух из проткнутого воздушного шара. Художник уже понимал, что не сможет исполнить задуманного.
И Буза тоже понял это. И победно осклабился. Теперь уже сам прикидывал, как бы ловчее кинуться на противника и вырвать у него тесак.
Художник опять увидел ненавистный оскал. И ощутил, как снова пахнуло изо рта Бузы отвратительной вонью. И мир будто поплыл куда-то.
Художник махнул ножом, и острая сталь рассекла протянутую к нему руку. Буза взвыл, как милицейская сирена, в глазах его вспыхнул бенгальским огнем животный ужас.
А Художника эта волна тошноты, подкатившая к горлу, вела все дальше. Он понимал, что если не избавится от камня, лежавшего на душе, сейчас, то не избавится никогда. Он с размаху всадил тесак в толстое брюхо Бузы. Вошло лезвие неожиданно легко. Художник, выпустив рукоятку, отскочил.
Буза не почувствовал сперва боли. Только расширил удивленно глаза, глядя, как лезвие вошло в живот. Он смотрел на торчащую из его тела рукоятку. Хотел что-то сказать. Упал на колени, держась за вспоротый живот. И заскулил, как побитая собачонка…
— Ты чего?.. Ты че, совсем, да?.. — слабо шипел он, пытаясь приподняться…
А Художник стоял над ним, сердце бешено колотилось в груди. Душа ликовала. Душа была преисполнена осознанием своего могущества. Единственно, чего не было, — это жалости. Отблеск ее на миг возник, но тут же исчез. Художник наслаждался моментом. Он стал волком. А Буза умирал, как обычный, заколотый мясником хряк…
Художник выдернул из трупа нож, выбросил его в речку. А через день понял, что то самое чувство тошноты не оставило его. Что он не сбросил лежавшую на душе тяжесть. И что Буза останется с ним на всю жизнь…
Десять суток провел Влад на нарах. Настроение у него было отвратительное, что вполне объяснимо. Но панике он не поддавался. Не в первый раз он находился в подобном положении. Впервые откуковал, любуясь небом в клеточку, десять суток — это когда наводили разбор с долгопрудненскими, напавшими на опергруппу РУБОПа. Что ему тогда шила прокуратура? Почти то же самое — превышение должностных полномочий, нанесение телесных повреждений… И еще, было дело, задерживали чеченскую бригаду, захватившую и убившую заложника. Один из бандюков, такое неистовое дитя гор, промолвил, что теперь он и Влад кровники, и тут же кровью и умылся. Чеченец провел полгода на тюремной больничной койке, после чего был обменян на очередного кавказского пленника. А Влад на трое суток прописался на нарах. Так что ничего непривычного.
Но сейчас все было куда подлее. В первые сутки, как бы случайно, его сунули в камеру к пятнадцати уголовникам. Почему-то прокурорские работники посчитали, что это его образумит.
— Мент, — прошел шелест, когда он переступил порог камеры.
Один из старейшин камеры, татуированный, агрессивный, психованный — типичная уркаганская образина, развязной походкой подвaлил к нему и попытался выяснить отношения с ментом. Влад просто взял его за шею, удовлетворенно кивнул, когда увидел, что глаза уркагана начали закатываться; а потом швырнул его о стенку. И бросил обалдевшим от Такого напора уголовникам:
— Менты — сейчас в ментовке. А я задержанный за то, что козлов, которые детей насилуют, давил. Кто против того, чтобы козлов давить? — он обвел хмурым взглядом своих сокамерников.
Против никого не было. В добром уме связываться с разогнавшимся на всех парах Бронепоездом не