была совсем еще юным созданием, но помню его хорошо. Помню Сталина, видела его на Мавзолее… Знаете, ведь тогда не было так страшно.
— А черные «воронки»? — усмехнулся я.
— Это больше потом понакручивали… Хотя были они. Мы жили в престижном доме. «Воронки» стали приезжать за крупными чиновниками. Но все равно — тогда не было так страшно. Сейчас мы боимся всех… Мне это не нравится.
— Мне тоже.
— Вам чаю? Кофе?
— Чай.
— Сейчас вскипит, — кивнула она на комфорку.
— Мне жаль, — сказал я. — Ничем не могу пока вас порадовать… Странно все это. За три года хоть какая-то из вещей должна была выплыть.
— Может, они ждут лучших времен, — мягко улыбнулась Нина Васильевна.
— Каких времен? — спросил я.
— Не знаю. Я ничего не знаю про лучшие времена, поэтому не могу вам сказать.
— Какая из похищенных картин была самая ценная?
— Пейзаж Шишкина «Дождь». Очаровательная была картина, — она улыбнулась, взгляд затуманился. — Шишкина упрекают в излишней фотографичности. Но в этой работе было настроение, была игра света, был воздух. И было истинное мастерство большого художника… Каждый мазок пел. Она не очень известна, но, пожалуй, одна из лучших его картин.
— Никто не заглядывался на нее?
— Кто понимал, все заглядывались. Предлагал обменяться или продать ее Святослав Рихтер.
— Пианист?
— Скажем так — великий музыкант Рихтер. Он был известный коллекционер. Вы знаете, что у него единственного в Москве был настоящий Рубенс?
— Не слышал.
— Еще несколько человек хотели ее приобрести. Помню, когда один из них увидел «Дождь», у него аж губы пересохли. Он был очень настойчив.
— И фамилии этих людей не припомните?
— Я их уже называла. Мне неудобно, если их опять потревожат.
— Мы никого не будем без особой надобности тревожить.
— Хорошо. На склероз я никогда не жаловалась. Записывайте.
Я тоже на склероз никогда не жаловался. И фамилии эти запомнил. Сердце у меня немножко екнуло, когда она называла фамилии. Ну что ж, тут есть над чем серьезно подумать. Есть над чем поработать. Может, тут и сдвинется что-то с места?
Поглядим…
На этот раз Кира заявилась в десять вечера, слегка навеселе. От нее пахло дорогим вином и дорогими духами. И она притащила початую бутылку «Кьянти» — настоящего, итальянского, с черным петухом на пробке.
— Выпьем? — предложила она.
— Опять что-то продали? — спросил я.
— Продали.
— И после каждой продажи тебе надо надираться?
— Надо, — кивнула она. — Допью «Кьянти» и брошу. Она взяла с кухни две увесистые чайные кружки и налила туда итальянское вино.
— За здоровье Пластова, — подняла она кружку.
— Художника?
— Ну не композитора же.
За прекрасного советского художника Пластова, писавшего солнечные, добрые полотна, выпить я согласен.
— Продали Пластова? — спросил я.
— Продали.
— Тоже скандинаву?
— Русскому.
— Новому.
— И новому, и старому. Твоему знакомому.
— Чего?
— Сергею Федосовичу Кандыбе. Он обожает Пластова. Ходил вокруг него полгода. Наконец сговорились о деньгах с моим хозяином. Хороший Пластов. Прекрасный Пластов.
— И дальше?
— Дальше немного выпили. Представляешь, Кандыба деньги за Пластова отдал, потом его шофер заходит с сумкой. Там три бутылки «Кьянти», бутылка коньяка и бутылка спирта.
— Спирта?
— Этот псих пьет чистый спирт. У него в тайге так положено.
— Да?
— Он же геолог был. Начальник партии. В дальних краях столько лет провел. Ты не представляешь, он такие ужасы рассказывал… Знаешь, заключенные, оказывается, когда раньше с Колымы бежали, брали с собой «гастронома» — того, которого сожрут в пути. Не, ну ты представляешь, гастронома!
— Представляю.
— Вот такие психи на Колыме сидят, а!..
— И чего тебе еще Кандыба рассказывал? .
— И в горах, говорит, он тоже чистый спирт пил. Он же этот… альпеншток.
— Кто?
— Тьфу, язык заплетается… Альпинист! В СССР по всем семисотграммовкам пролазил… Тьфу, по семитысячникам. Пик Коммунизма, да! Говорит, когда лазил по тайге, там спирт. И в горах — спирт. Вот на этом и застыли у него потребности. Спирт и огурчик. Психов сколько, а, Алексей, — она сделала два глотка из чашки.
— Полно.
— Ты — один из них.
— Почему? — полюбопытствовал я.
— А ты догадайся.
Догадываться я не стал. То, что казалось Кире очевидным, что должны видеть все, на самом деле не видел никто.
— Ладно, не догадывайся, — разрешила она и до конца опустошила чашку.
Я тоже пригубил «Кьянти». Вино было прекрасным, настоящим, а не каким-то азербайджанским суррогатом.
— Да, неплохо живете, — сказал я.
— Коммерция. Это не ментом работать.
Она отправилась в комнату, стянула с себя блузку, одарив притягательным зрелищем своих форм.
— Ты как хочешь, а я сегодня никакая, — она свернулась на диване.
Я накрыл ее одеялом. И она сладко заснула.
Проснулась она как всегда утром раненько, как ни в чем не бывало. Вчерашнее застолье особо на ней не сказалось. Вот что значит молодой растущий организм.
Утром полезла ко мне с нежностями.
— Чего дуешься? — спросила она.
— Ты так и не объяснила, почему я псих.
— А кто сказал, что ты псих?
— Ты.
— Я?