Он побежал к поселку, вернулся было.
— Иди, я отгребу, — махнула женщина.
Десяток листов нотной бумаги, пожелтевших, исписанных, по знаку черного мужика принесла его дочь в обмен на тетрадь и карандаш. Сам мужик великодушно добавил кулек из-под риса, расправив его тяжелой рукой.
Он расправил кулек грубо, так что оторвался прочь надорванный прежде уголок. Нурмолды подобрал кусочек бумаги со значком, похожим на паучка. Достал иголку с ниткой, пришил «паучка» на карту. Пришил в том месте, где «линия его жизни», как он сказал милиционерам на окраине русского поселка, повернула на юг, к Аральскому морю, задевая желтые песчаные наплывы.
Рахим высоко подвернул рукав, выскребая плов из котла. Его узкие кисти производили впечатление слабости. Сейчас Нурмолды поразился его тугой, игравшей мускулами руке.
5
Набегали гряды холмов. Обгоняли всадников ветра, проносили над головой дымчатые тучи. Громоздились тучи на краю равнины. Глядь, не тучи это, а отроги с выпяченными голыми боками, испятнанные тенями облаков.
Утиные стаи сетями накрывали плесы. В густых красных закатах висели журавлиные клинья.
Казах без коня — не казах!
Путники достигли долины реки Эмбы. Здесь на ковыльно-злаковых пастбищах адаи держали летом свой скот.
Нурмолды видел с седла обширную, вытоптанную излучину с кругами желтой травы: то были следы юрт. Блестела, как кость, поперечина коновязи. Ветер шуршал в сухой полыни.
Дивился, умилялся Нурмолды, оглядываясь: тот же избитый скотом глинистый берег, коновязь, те же облака в воде плеса, будто не минуло пятнадцати лет, будто он не ютился с отцом в косы[2] на окраине Форт-Александровского, не слеп от блеска моря на причалах Красноводска, в Чарджуе не протискивался в сухой мрак пароходных котлов.
Пришел новый день, понеслись они дальше по степной равнине. Дивился Нурмолды силе своей детской памяти: помнил он одинокую ветлу над родником, помнил черный камень на вершине холма. Ласково, поощряюще кивал ему в ответ Рахим.
Начались полынные и солянковые пастбища, места осенних кочевок адаевцев из волости Бегей. Пустынно оказалось в урочищах, которые, помнил Нурмолды, считались благодатными.
Не встречали путников псы, не ловили ноздри струйки сладкого кизячного дыма.
Бежала степь под ноги коням, оглядывался Нурмолды.
Гадал Нурмолды: почему аулы его родной волости покинули осенние пастбища? Рано придут на зимние, безводные пастбища, где воду заменяет снег. А в октябре снегу еще рано…
К вечеру они были возле мазара — мавзолея местного святого.
По башенке мазара бегал удод, тряс хохлом.
Местами облицовка мазара обвалилась, обнажив сырцовый кирпич кладки; потрескался отделанный резной глиной фасад.
Одним оконцем глядела саманушка, приют паломников. Однажды приезжал сюда Нурмолды с отцом, привезли барана хазрету Абасулы. Отец просил хазрета сделать для него тумар. Хазрет написал на листке бумаги молитву по-арабски, служка хазрета втиснул листок в матерчатый мешочек. Три года спустя на причале в Красноводске углом хлопкового тюка зацепило волосяной шнурок на груди отца, порвало. Вмиг грузчики втоптали тумар в песок. После разгрузки отец и Нурмолды при свете костра ползали, разгребали песок. Тумар не нашли. Отец горестно и спокойно сказал, что ждет их беда, что тумар вывел семью из степи, не дал умереть. Той же осенью отец стал кашлять, содрогаясь, мучаясь, будто выкашливал заполнившую его болезнь, и умер в праздник ураза — байрам, когда возле мечети торговали сладостями.
Саманушка была застлана старыми кошмами, в нише стояли несколько пиалушек, два тугих мешочка с крупой, фарфоровый чайник, чугунок с остатками пищи, и еще одна пиалушка стояла в углу на тряпице.
Рахим прилег отдохнуть. Нурмолды расседлал коней, со своим брезентовым ведром отправился к колодцу. Рядом с колодцем нашел ведро, сшитое из конской кожи, с кованой крестовиной для тяжести. Оно было сырое.
Из провала в куполе взлетел удод: спугнули!
Их боятся. Тюки, непонятный предмет в чехле за спиной, русская ушанка и пальтецо Нурмолды — все выдавало в них людей городских. Горожане представляли в степи Советскую власть.
Нурмолды взял двумя руками, как ружье, обтянутую чехлом трубку карты. Обогнул куб мазара. Шагнул в пыльную глубину портала:
— Выходи!
В темноте, там, где лежали остатки ишана, треснула под ногами сухая глина. Появился человек в стеганом халате, стянутом на поясе тряпкой. Несмотря на свои морщины, низкорослый, тщедушный, он походил на мальчика. Он согнулся в поклоне перед Нурмолды.
В дальнем темном углу вздохнули, Нурмолды в испуге повернулся: зеркально блеснул лошадиный глаз.
— Кто такой?
— Я учитель, — сказал человечек дрожащим голоском. — Езжу по аулам, обучаю детей… подрабатываю как цирюльник, отпеваю покойников.
Нурмолды, переспрашивая, разобрал кое-как, что старикашка приехал сюда, к могиле святого, по давней привычке. Тут узнал, что вышел указ всех верующих отсылать в Сибирь, и боится теперь возвращаться домой.
Нурмолды убедил старикашку, что указа такого нет, и стал расспрашивать о Жусупе. Лет шесть назад, сказал старикашка, Жусуп увел аулы от продналога на дальние колодцы. Аулы не потеряли ни одного барана. С тех пор Жусуп хозяин в здешних степях.
На голоса заглянул Рахим. При виде человека с молитвенным ковриком в руках старикашка бросился горячо рассказывать о подвижнике — ишане.
С удивлением глядел Нурмолды: тщедушный старикашка говорил басом, подобающим батыру.
Рахим назвал глупцами тех, кто не перевез прах святого в обжитое, с базаром, место, — разве паломники пойдут в такую даль?
За чаем они благодушно потешались над старикашкой. Тот от души веселил их. Он изображал, как соединяет жениха-молдаванина и невесту-казашку. Жених пытается сказать символ веры, заученный было накануне. Жених все забыл. «Да! Да!» — кричит на него старикашка, и тот в испуге повторяет: «Да!» «Дело сделано! — кричит старикашка. — Аллах вас благословил!»
Они заночевали в саманушке возле мазара. Старикашка предложил им все четыре подушки — засаленные, будто набитые земляными комьями. Невозможно было уговорить его взять себе хотя бы одну. Он прижимал руки к груди, брызжа слюной, повторял: «Не посмею!.. Такая радость, товарищ начальник, дарована мне судьбой: охранять ваш сон!..»
Храп старикашки напоминал одновременно верблюжий рев и собачий рык. Нурмолды вытащил кошму и досыпал под стенкой саманушки.
Ночью его лица коснулись, в страхе он вскинул руки, ткнулся во что-то мохнатое, что неслышно укатилось в темень.
Утром старикашка объяснил: «Узбек, курильщик опиума, приходил за водой». Показал, в какой стороне искать терьякеша.
Вскинулся саврасый, задрал морду и стал над ямой, чуть прикрытой сухими стеблями. На дне ее, голом, исчирканном тенями стеблей, чернел ком тряпья, из него торчала белая тонкая рука.
Нурмолды спустился в яму по вырубленным ступенькам, поднял человека на руки. Смрадно воняло тряпье, безжизненно висели руки. Нурмолды тряхнул его: нет, не спал человек, закостенело его лицо,