права на эти титулы.
Легкая краска появилась на щеках Козимо.
— Эти владения были пожалованы мне нашим покойным господином, герцогом Пьерлуиджи, — ответил он.
Теперь заговорил Гонзаго.
— Конфискации, осуществленные покойным узурпатором Фарнезе, и пожалования за счет этих конфискаций, отменены указом Императора. В соответствии с этим указом все земли, конфискованные таким образом, возвращаются прежним владельцам по принесении ими клятвы в вассальной верности цезарю.
Козимо продолжал улыбаться.
— Дело обстоит не совсем так. Речь идет не о конфискации, осуществленной герцогом Пьерлуиджи, — сказал он. — Конфискация земель и последующее введение меня во владение конфискованными владениями являются следствием измены и отступничества Агостино д'Ангвиссола — по крайней мере, в таких словах выражено мое введение в наследование в папской булле, которая была мне вручена, и в бреве, лежащем в данную минуту перед вашим сиятельством. Впрочем, в таких документах даже нет необходимости, поскольку, принимая во внимание то, что после мессера Агостино я являюсь следующим, кто наследует Мондольфо и Кармину, совершенно естественно, что я и вступаю во владение своим наследством, поскольку Агостино находится вне закона и вообще подлежит лишению жизни.
Вот теперь, подумал я, мне действительно конец. Однако на лице Галеотто нельзя было прочесть никаких признаков того, что он потерпел поражение.
— А где эта булла, о которой ты говоришь? — потребовал он, словно это он сам был судьей.
Козимо устремил свой высокомерный взор на Гонзаго, минуя Галеотто.
— Ваше сиятельство желает ее увидеть?
— Несомненно, — коротко ответил Гонзаго. — Я могу и усомниться в ее наличии, вашего слова мне недостаточно.
Козимо сунул руку за пазуху и достал из-под коричневого атласного колета note 130 пергамент, развернул его и подошел, чтобы передать его Гонзаго, так что теперь он стоял совсем близко от Галеотто, не больше, чем на расстоянии вытянутой руки.
Губернатор внимательно рассмотрел документ. После этого он передал его Галеотто.
— По-видимому, здесь все в порядке, — сказал он.
Однако Галеотто тоже понадобилось некоторое время, чтобы как следует ознакомиться с документом. После этого, все еще держа пергамент в руке, он посмотрел на Козимо, и на его лице, до тех пор хранившем мрачное и угрюмое выражение, появилась улыбка.
— Этот документ столь же неверен, как и предыдущий, — заявил он. — Он не имеет никакой цены.
— Не имеет цены? — сказал Козимо с удивлением, которое граничило с презрительным негодованием. — Но разве я уже не объяснил? ..
— Здесь говорится, — решительно перебил его Галеотто, — что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д'Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, — добавил он, обернувшись в их сторону, — что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д'Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, — насмешливо добавил он, — папская булла способна творить чудеса.
Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто — ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.
— Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д'Ангвиссола? — спросил он.
— Именно это я и говорю, — ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.
— Кому же они в таком случае принадлежали?
— Они принадлежали и принадлежат Джованни д'Ангвиссола, отцу Агостино.
Услышав это, Козимо пожал плечами — страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.
— Что это за глупости? — воскликнул он. — Джованни д'Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.
— Так считали все, и Джованни д'Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении — ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, — пока был жив Пьерлуиджи, — не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. — И он указал на свое лицо.
Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто — это вовсе не Галеотто, а Джованни д'Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!
В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, — мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.
Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?
Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:
— Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем — с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни — освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.
Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я — это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондолъфо и Кармины, кроме меня.
Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.
И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение — сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, — Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.
— Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, — ворковал наместник. — Ведь здесь у нас находится этот меморандум, — сказал он, глядя на моего отца.
— Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, — сказал отец и снова посмотрел на Козимо. — Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?
Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.
— Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? — вопросил он.
— Если в этом возникает необходимость, — последовал ответ. — Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.
Козимо обернулся к Гонзаго.
— Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.
— У Императора может сложиться мнение, — сказал мой отец, — что в этом деле Святой Отец был