украшенный золотом и костью. Тюрбан из зеленого шелка был надет на остроконечный шлем, сиявший как отполированное серебро. Драгут-реис, высокий, сильный и насмешливый, с раздвоенной черной бородой, орлиным носом, проницательным взглядом, пристально смотрел на него. Резко очерченные алые губы неожиданно разомкнулись, в улыбке обнажились крепкие белые зубы. Он выступил вперед, резко гаркнув: «Прочь! », отстранил в сторону тех, кто стоял у него на пути, подошел к Просперо с низким поклоном и поднес ладонь к бровям. Потом рассмеялся.
— Опять превратности войны, синьор Просперо! Он говорил на своеобразной смеси греческого, романских и тюркских языков. Такую речь в Средиземноморье мало-мальски понимали все.
— И превратности достаточно приятные, господин Драгут. Коль уж я пленник, слава Богу, что именно ваш.
Он расстегивал свой пояс, чтобы сдать оружие. Но Драгут остановил его. Из опыта общения с романцами командир корсаров знал об их рыцарских манерах. И теперь был рад случаю показать, что позаимствовал их. Это тешило его самолюбие и внушало мысль о превосходстве над грубыми пиратами, которыми он командовал.
— Нет-нет! — воскликнул он, взмахом руки предупреждая возможные возражения. — Оставь меч себе, дон Просперо. Истинным господам довольно и честного слова.
Просперо поклонился
— Вы великодушны, синьор Драгут.
— Я принимаю так, как принимают меня. Всегда. Когда я был вашим пленником, со мной обошлись вежливо, и, слава Аллаху, столь неожиданно попав в мои руки, ты тоже не будешь страдать от меня. Я никогда не думал, что встречу тебя среди сторонников этого старого негодяя Андреа.
— Опять же превратности войны. Всякое бывает в солдатской жизни.
— Все в руках Аллаха, — поправил его Драгут. — Он велит, что три тысячи дукатов, заплаченных за меня, теперь должны быть отработаны. А пока можешь считать себя моим гостем, дон Просперо.
У Просперо не было причин жаловаться на гостеприимство Драгута ни в Шершеле, ни позднее в Алжире.
Гонца отправили к Андреа Дориа, ибо по зрелому размышлению Просперо понял, не без помощи Драгута, что адмирал все же был прав в своем решении.
Спустя несколько дней, когда он был на галере Драгута, плывущей в Алжир, тот поведал ему, что Дориа удалось ускользнуть от Барбароссы и в целости увести свой флот.
— Я уважал бы его больше, если бы он вступил в бой, — сказал Просперо.
— Неужели? А его повелитель император? А люди, плывшие с ним? Слава Аллаху, лично я не трус, но никогда не вступаю в схватку, если мне грозит поражение. Это не героизм. Это — плохое командование. У господина Андреа выбора не было: он знал, что при любом другом раскладе возвращение домой вообще бы не состоялось.
Тем временем Андреа Дориа, достигнув Майорки, решил, что ему не подобает возвращаться домой, как побитой собаке. Что-то надо сделать, чтобы иметь возможность выставить себя в выгодном свете. Он предпринял рискованное плавание к бухте Алжира, надеясь, что она охраняется не очень хорошо. Там он повстречал четыре алжирских галеры, направлявшиеся в Египет. Одну он захватил сразу, три других понеслись к берегу так быстро, что догнать их не удалось.
Адмирал посчитал, что этого достаточно. Захваченное судно для перевозки зерна и двенадцать сотен спасенных христианских гребцов-рабов были весомым доказательством его мощи на море. Он составил туманный отчет, из которого императору стало бы ясно, что экспедиция принесла кое-какие плоды ценой весьма незначительных потерь.
Просперо Адорно считали погибшим. Дон Алваро де Карбахал писал, что юноша пал смертью героя, в то время как Андреа Дориа представил его гибель как следствие мужественного, но бесплодного и заведомо обреченного шага. Император, помня Просперо, сказал, что его смерть — большая потеря для его величества, и выразил соболезнование.
В письмах дона Алваро говорится и о другом. Он полагал, что шершелская авантюра сыграла на руку корсарам, укрепившимся в сознании своего превосходства на море. Это утверждение император отнес на счет зависти: ведь дон Алваро сам хотел командовать его флотом.
Но если адмирал умудрился вернуться в Геную с высоко поднятой головой, то на сердце у него лежал тяжкий гнет. Он не тревожился из-за своего бегства с флотом из Шершела: у него просто не было другого выхода. Но если совесть командира была спокойна, то как человек, он глубоко переживал неудачу. Все (и в особенности данное Джанне обещание) говорило о том, что ему следовало удержать Просперо от безрассудной вылазки, которая, несомненно, стоила ему головы. Поэтому Дориа, человек волевой, ни перед кем не опускавший глаз, боялся посмотреть в лицо своей племяннице.
Как он и ожидал, она пришла в гавань с монной Переттой во главе большой толпы знати и простолюдинов, которые с флагами, трубами и цветами явились приветствовать триумфатора, избежавшего поражения. С первого взгляда он заметил в ней разительную перемену. Ее бледное лицо выражало страдание. Прекрасные карие глаза поблекли и затуманились. Спокойствие, свидетельствовавшее о силе духа, сменилось апатией, а сдержанность — полным безразличием ко всему.
Она безучастно позволила себя поцеловать. Странно было то, что Джанна не задала никаких вопросов, чем еще больше осложнила задачу Дориа. Освободившись от восторженной толпы и оставшись наедине с Джанной в будуаре монны Перетты в замке Фассуола, он начал свой рассказ.
— У меня для вас печальные вести, моя дорогая, — сказал он так скорбно, что она все поняла.
Ответа не последовало. Он боялся ее смятения, но Джанна его не выказала. Она сидела, неестественно вялая, и смотрела на него, казалось, лишь из вежливости. Монна Перетта, сидя возле нее на персидском диване, с мрачным видом держала Джанну за руку, сочувствуя ей и ободряя ее.
Озадаченный адмирал ни о чем не спрашивал. Он просто рассказал все, стараясь представить смерть Просперо как акт величайшего героизма.
Он был готов к горестным рыданиям. Он даже ожидал обвинений в том, что поставил необходимость вывода флота выше, чем спасение Просперо. Но был совсем не готов к тому, что затем последовало.
В печальных глазах Джанны, по-прежнему устремленных на него, ничего не изменилось. Голос тоже звучал по-прежнему бесцветно.
— Благодарю Бога, что конец его был таким достойным, — сказала она.
Глава XIX. НЕОСТОРОЖНОСТЬ МОННЫ АУРЕЛИИ
Когда, наконец, адмирал получил объяснение этой тайны, оно ошеломило и испугало его.
Едва экспедиция отплыла, как вспыхнуло недовольство по поводу альянса Адорно и Дориа, к которому вела предстоящая женитьба Просперо. Дом Адорно не мог смириться со своим поражением. Те же чувства овладели и теми знатными генуэзцами, которым не нравилось верховенство Дориа, и они были готовы поддержать семейство Адорно. Начались стычки. Они достигли кульминации, когда Таддео Адорно, публично оскорбленный Фабио Спинолли, убил его на дуэли, а на следующую ночь и сам был умерщвлен агентами Спинолли.
Это вынудило его отца прийти к монне Аурелии.
— Мадам, предательство вашего негодного сына начинает приносить свои зловещие плоды, и есть их вынуждены другие. Мой мальчик предпочел умереть от ран, нанесенных подлецами. Но я клянусь Святым Лаврентием, что синьор Просперо заплатит за это. Мы пустим грязную кровь из его жил, как только доберемся до него.
Ее щеки побелели.
— Вы угрожаете его жизни?
— А что еще остается делать? Могу ли я оставить убийство моего сына безнаказанным?
— Возьмите плату с тех, кто пролил его кровь. Направьте свой гнев на Спинолли.
— Этим мы тоже займемся, будьте уверены. Но мы придушим зло в зародыше. Мы очистимся от позора, в который вверг нас синьор Просперо, очистимся раз и навсегда. — И он в ярости добавил: — И