Даниелю, у которого начались конвульсии, и он, выпучив глаза, кричал, что у него в животе шевелится что-то страшное. Да, да, говорил ему сеньор Аронофф, простирая над его головой правую руку, да, да, ты должен это выгнать, должен это выгнать. Мальчик извивался, казалось, его вот-вот стошнит, пока и впрямь это не случилось, и пришлось его обмывать и вытирать пол. Тем временем блондинка открыла пианино и начала кулаками бестолково ударять по клавишам, не переставая стонать, что это невозможно, что она не может. Но сеньор Аронофф простер над ней руку и своим низким, мощным голосом повторил приказание — надо доставить послание сеньору Сабато. Между тем сеньора Эстер дышала все более глубоко и шумно, ее лицо заливал пот. Говорите, говорите! — приказывал Аронофф. — Вами завладела сущность, которая борется против сеньора Сабато! Говорите, скажите то, что вы должны сказать! Но она продолжала тревожиться, шумно и хрипло дыша, пока в конце концов с ней не случился сильнейший истерический припадок, — пришлось двоим удерживать ее, чтобы она не перебила все, до чего могла дотянуться. Едва она немного успокоилась, сеньор Аронофф повторил свое приказание блондинке. Ты должна сыграть на пианино! — говорил он повелительным тоном. — Должна передать послание, которое необходимо сеньору Сабато. Но хотя девушка отчаянно пыталась размять пальцы, они оставались скрюченными под действием какой-то силы, подавлявшей ее волю. Она ударяла по клавишам, однако звуки раздавались нескладные, отрывистые, как будто играл ребенок. Играй! — приказывал Аронофф, который (чему Сабато невольно удивился) строил фразу, как настоящий испанец. Ты можешь, ты должна играть! Во имя Бога, ты должна сделать усилие, я требую и приказываю это сделать! Сабато было жаль девушку — взор ее блуждал, она стонала, мотала головой, пыталась распрямить скрюченные пальцы. Но тут он увидел, что Бетти поднялась на ноги и раскинула руки в стороны, словно ее распинают. Обратив лицо к потолку и закрыв глаза, она бормотала какие-то непонятные слова. Да, да! — воскликнул Аронофф, всем своим грузным телом устремившись к ней и поправляя костыль, чтобы положить правую руку на лоб женщины. — Да, Бетти, да! Вот так! Скажи мне то, что ты должна сказать! Сообщи сеньору Сабато то, что ему необходимо узнать! Но она все бормотала что-то невразумительное.
Внезапно раздались стройные аккорды, Сабато и Аронофф повернулись к блондинке — по мере того, как высвобождались ее пальцы, девушка все более правильно исполняла пьесу Шумана «In der Nacht»[16]. То была одна из пьес, которую когда-то играл Хорхе Федерико! Да, да! — восклицал в крайнем возбуждении Аронофф. — Играй, играй! Пусть сеньор Сабато получит послание света! Он делал пассы правой ладонью, источавшей флюиды над головой Сильвии, которая с каждой секундой играла все более умело, пока не достигла такого звучания, какого нельзя было ожидать от пианино, простоявшего двадцать лет в сыром подвале.
Сабато невольно прикрыл глаза и почувствовал, что какая-то сила движет его телом, раскачивает его. Пришлось его подхватить, чтобы он не упал.
На другое утро он проснулся с таким ощущением, будто искупался в прозрачной горной речке после того, как целый век барахтался в кишащем змеями болоте. Теперь он был уверен, что дело продвинется, — ответил на несколько писем, долго ждавших, сообщил Форрестеру, что принимает приглашение североамериканского университета, разделался с давно откладываемыми встречами и интервью. И, управившись с этими второстепенными делами, почувствовал, что снова может приняться за роман.
Когда он, выйдя из здания «Радио Насьональ», шел по улице Аякучо, ему, уже на подходе к улице Лас-Эрас, показалось, что на противоположном тротуаре он видит доктора Шнайдера. Но тот быстро скрылся в кафе на углу. Видел ли доктор его? Ждал ли его? Был ли это Шнайдер или кто-то похожий на него? На таком расстоянии нетрудно обмануться, особенно если ты склонен видеть в манекенах свои навязчивые образы, как это не раз с ним случалось.
Он медленно пошел к перекрестку, колеблясь, как поступить. Но через несколько шагов остановился и, круто повернувшись, направился в обратную сторону. Он почти бежал. Да, именно это слово. Если тот человек вернулся в Буэнос-Айрес или, по крайней мере, живет здесь временно, то, сколько бы он ни разъезжал, как могло получиться, что при обилии общих знакомых Сабато ни разу не имел вестей о нем, хотя бы косвенных?
Возможно, что нынешнее его появление связано с сеансом сеньора Аронофф и его кружка. Нет, это предположение кажется слишком странным. С другой стороны, если он столько лет не показывался, — по крайней мере, Сабато его не видел, — а теперь вот он, здесь, то, быть может, он умышленно хочет показаться, и не является ли это рассчитанным маневром? Неким предупреждением?
Так он размышлял, но затем, подумав еще, сказал себе, что на самом деле никак не может быть уверен, что этот толстяк действительно Шнайдер.
Был только один способ проверить. Подавив страх, он направился к кафе, но, дойдя почти до входа, заколебался, остановился и, перейдя авениду, стал под платаном, чтобы понаблюдать. Так он простоял около часа, пока не увидел приближающегося Нене Косту, — этого типа со студенистым телом, словно какой-то младенец-урод буйно, как гриб, разросшийся, пока тело его стало огромным и дряблым, а костяк не развился, не достиг соответственных размеров, а если и достиг, то кости остались мягкими, хрящеватыми. Всегда казалось, будто Коста, если он не обопрется на что-нибудь, хоть на стул, или не прислонится к стене, может опасть, съежиться, как чрезмерно взбитый флан[17], под тяжестью собственного веса. Хотя вес, размышлял он, собственно то, что называется весом, тут не может быть слишком большим по причине пористой консистенции тела, чрезмерного количества газообразного или жидкого вещества, — как в порах, так и во внутренностях, в желудке, в легких и вообще во всех полостях и щелях человеческого тела. Такое впечатление студенистой громады усиливалось благодаря детской физиономии. Как будто одного из пухлых, светловолосых малышей с белейшей кожей и водянисто голубыми глазами, каких мы видим на картинах фламандских художников, изображающих младенца Христа, одели как взрослого, с большим трудом поставили на ноги, и вот ты на него смотришь через очень сильное увеличительное стекло. По мнению Сабато, лишь одна деталь изобличала грубейшее заблуждение — выражение лица. Оно было вовсе не детское, нет, то было лицо развратного, хитроумного, многоопытного и циничного старика, который прямо из колыбели перешел в состояние духовной старости, не изведав веры и молодости, энтузиазма и наивности. Либо же он и родился с этими конечными свойствами в силу некоего тератологического[18] переселения душ — так что, уже тогда, когда он сосал материнскую грудь, у него были те же глаза с порочным, скептически циничным взглядом.
Сабато видел, как он приближался к кафе, немного скособочившись, светловолосая голова слегка наклонена к плечу, глядит искоса, словно для него все окружающее расположено не перед ним, а левее и ниже. Когда он вошел в кафе, Сабато вдруг вспомнилась его связь с Хедвиг. То была связь, характерная для Косты, — все его связи, более или менее сексуальные, определялись его беспредельным снобизмом, столь неодолимым и страстным (возможно, то была единственная страсть его духа), что это даже могло его сделать способным на половой акт, — да просто невозможно было представить себе женщину в постели с этой дряблой тушей. Хотя, размышлял он, никогда не знаешь наверняка, ибо сердце человеческое до конца непознаваемо и власть духа над плотью творит чудеса. Как бы то ни было, в этих связях с женщинами, всегда завершавшихся разбитыми семейными узами, преобладало не сердце, но дух: развращенность, садизм, сатанизм, которые можно характеризовать не иначе как феноменами духовными. Однако если эти качества могли привлечь женщину утонченную, трудно было вообразить, что они привлекали Хедвиг, — она не была ни утонченной, ни легкомысленной и не любила осложнений во взаимоотношениях. Оставалось одно объяснение — она была простым орудием (прошу, однако, поставить прилагательное в кавычки) доктора Шнайдера. Снобизм Косты, его германофилия и антисемитизм усиливали или питали эту загадочную связь.
Домой он вернулся в состоянии глубокой депрессии. Однако ему не хотелось сдаваться так быстро, и он решил доработать план романа. Правда, едва он открыл ящики и стал перебирать бумаги, как тут же с ироническим скепсисом спросил себя,