гигантский огненный столб при ужасающем грохоте взрывов, как будто тысячи громов гремят враз. Мой велосипед подбросило в воздух, и я упал за какой-то стеной. Когда я сумел оттуда выбраться, то увидел ужасающее смятение, услышал безумные вопли детей и женщин, стоны тяжелораненых или умирающих. Я побежал к своему дому и на бегу увидел людей, зажимавших на себе огромные раны, другие были залиты кровью, большинство обожжены. У всех на лицах был ужас, какого я в жизни не видывал, и выражение страшнейших мучений. За вокзалом виднелось огненное море, сплошь разрушенные дома. Я со страхом думал о своем единственном сыне Масуми и о жене. Когда же я наконец среди развалин и огня добрался до того, что когда-то было моим домом, стен там уже не было, а пол накренился, как при землетрясении, и везде лежали кучи битого стекла, обломки дверей и потолков. Жена была ранена, она звала нашего сына, который вышел по какому-то мелкому поручению. Мы искали его в том направлении, куда он пошел, как вдруг услышали поблизости стоны какого-то голого существа, почти без кожи, лежавшего на земле, даже не имея сил пошевелиться. С ужасом спросили, кто он, и бедняжка пролепетал еле слышным, каким-то чужим голосом: „Масуми Ямамото“. Мы уложили его на доску, остаток двери. С безграничной осторожностью — он был сплошной открытой раной — понесли его, ища пункт медпомощи. Через несколько кварталов мы увидели длинную очередь раненых и обожженных, ждавших помощи врачей и медсестер, также раненых. Чувствуя, что наш сын долго не выдержит, мы попросили какого-то военного врача дать нам хоть что- нибудь для облегчения его страданий. Врач нам дал жидкое масло, чтобы полить на мальчика, что мы и сделали. Сын спросил нас, умрет ли он. Скрепя сердце, мы отвечали, что нет, что он скоро вылечится. Хотели отнести его обратно домой, но он попросил не трогать его с места. К вечеру он немного успокоился, но беспрестанно просил воды. И хоть мы опасались, что вода может повредить, мы давали ему пить. Временами он бредил, говорил что-то непонятное. Потом как будто пришел в себя и спросил, правда ли, что есть рай. Жена была потрясена и не нашлась, что ответить, но я сказал ему, что да, что рай есть и это очень красивое место, где никогда не бывает войны. Он внимательно выслушал мои слова и, видимо, успокоился. „Тогда лучше мне умереть“, — прошептал он. Сын уже с трудом дышал, грудь вздымалась и опускалась, как мехи, рядом тихо плакала жена, чтобы он не услышал. Потом наш сынок снова начал бредить и уже не просил воды. Через несколько минут он, к счастью, испустил дух».
Письмо сеньора Липпмана, из Юреки, штат Колорадо, адресованное Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций, опубликованное в «Нью-Йорк Таймс»:
«Уважаемый сэр!
Я Вам пишу, чтобы сообщить, что решил отказаться быть членом рода человеческого. Вследствие чего в трактатах или дебатах этого Вашего Общества можете в будущем со мной не считаться.
Почтительно приветствую Вас.
Начо отобрал три, которые решил поместить в свою настенную галерею.
Огромное объявление в двадцать сантиметров ширины и в две колонки с заголовком «
Еще показалось ему интересным извещение в «Ла Насьон», помещенное рядом с важными сообщениями: «
Прикнопив объявление на стену, Начо позвонил по указанному номеру и, когда барышня ему ответила: «Астральная студия, добрый день», — он ей пролаял: «Гав! Гав! Гав!»
В завершение своих дневных трудов он поместил над снимком выходящего из церкви Ануйя в строгом костюме обложку номера «Ридерс Дайджест» с большим портретом Поля Клоделя, на котором изысканный дипломат и метафизический поэт, тучный, с суровым достоинством глядя проницательным и наставительным взором на читателя, говорит: «Читайте «Ридерс Дайджест»!» Призыв сопровождался весьма разумным основным текстом.
Потом Начо решил пойти в зоопарк.
дожидаясь часа встречи с Норой, и дошел до площади Италии, откуда направился по авениде Сармьенто к памятнику испанцам и побрел по тротуару вдоль зоопарка без определенной цели. Выражение, возникшее в этот миг в его уме. Что, по мнению Бруно, доказывало — даже писатели сбиваются на ходячие обороты, столь же поверхностные, сколь обманчивые. Ибо мы всегда идем с определенной целью, определяемой иногда нашей явной волей, но в других случаях, и, пожалуй, более решающих для нашей жизни, идем, управляемые волей, не известной даже нам самим, но тем не менее могучей и неодолимой, — она заставляет нас идти к местам, где нам предстоит встретиться с существами или вещами, которые так или иначе являются, или являлись, или явятся первостепенными в нашей судьбе, благоприятствуя или препятствуя нашим внешне очевидным желаниям, помогая или мешая нашим стремлениям, и порой, что еще более удивительно, показывая в дальнейшем, что в той воле больше смысла, чем в нашей сознательной воле. С. ощущал под своими ногами облетевшие мягкие листья платанов — то были скучные сумерки праздничного дня, особенно унылые в этом районе, когда детей, бегавших по зоопарку, уже увели родители или няньки, а моряки, озябшие от холода и мелкого дождя, попрятались со своими постоянными подружками или со скромными проститутками в бары на улице Санта-Фе, чтобы выпить стакан теплого вина со сладкими булочками.
На пустынном тротуаре никого не было видно, только у ограды зоопарка стоял худощавый парень, ухватясь обеими раскинутыми крестом руками за железные прутья, — он смотрел внутрь парка, как бы застыв в экстазе и не чувствуя моросящего дождя, хотя на нем были только полинялые джинсы да такая же обтрепанная куртка, отчего вид у него был странный, даже нелепый.
Подойдя поближе, С. обнаружил, что это Начо, и тут же остановился, будто совершил дурной поступок или застал кого-то в момент совершения интимного действия. Так что С. повернул обратно и пошел в обход, допуская, что парень в любой миг может перестать вглядываться в притихший парк, в глубине которого, как безобидные призраки, притаились всяческие животные. Оказавшись на достаточно большом расстоянии, он остановился и из-за ствола платана стал наблюдать за юношей, завороженный его обликом, его экстатическим созерцанием.
как бывало уже не раз, снова был семилетним мальчуганом и, вдали от юдоли грязи и отчаяния, сидел на земле в тени маленького киоска и с трудом разбирал текст в журнале «Райо рохо»[314], слыша спокойное дыхание растянувшегося во всю длину Милорда, этого дворняги цвета кофе с молоком в белых пятнах, который дремал у его ног и наверняка в эти мирные часы сьесты чувствовал себя в надежной сени Могучих Благих Сил, и в особенности Карлучо, казавшегося гигантом на своем карликовом стульчике, с задумчивой медлительностью потягивающего мате из глазированного сосуда и предающегося философическим размышлениям, причем размышления эти (по мнению Бруно) нисколько не нарушало присутствие мальчика или Милорда, но, напротив, облегчало их и даже стимулировало, ибо его мысли были мыслями не для него одного, но, по устройству его ума, относились ко всему человечеству в целом и, в частности, к этим двум беззащитным существам. Так что пока мальчик читал «Райо рохо», а Милорд наверняка видел во сне чудесные кости и прекрасные прогулки в праздничные дни по острову Масьель[315], Карлучо обмозговывал новые идеи о назначении денег, о роли дружбы и о скорбях войны.
В это время Начо под влиянием какого-то воспоминания или навеянной чтением мысли, держа журнал раскрытым, поднял глаза к своему другу и сказал: «Карлучо», — на что гигант с седой шевелюрой и плечами атлета машинально отозвался: «Ну что?» — не вполне отключившись от идей, занимавших в этот миг его мозг.
— Ты слышишь меня или не слышишь? — чуть не с обидой спросил мальчик.