на блюде.
Право, по зимнему времени можно. Заморозить, как сомов подледных, – да и преподнести со словами: «Извольте полюбоваться, ваше императорское величество! А там собакам выбросим, понеже собакам и собачья же смерть». Дело оставалось за малым – самих-то изменников отловить. Ехал не спешно. Останавливаясь туда-сюда у подорожных приятелей.
Ночку провел даже в любимом Петровском.
Отправился в столичный вояж в начале месяца, а прибыл лишь в конце его. Срок свидания Екатерина свет Алексеевна не устанавливала. Поди, успеется. Наговорятся как нельзя лучше.
VI
Но не успелось и не наговорилось…
Все вышло совсем не так, как думал гетман по дороге. Петербург мечтателей никогда не принимал всерьез.
Январский день короток. Не так давно и за полдень перевалило, а слуги уже налаживают масляные плошки у подъезда. Час какой пройдет – зажигать будут. В честь приезда хозяина, может, и пораньше обычного. Домоправитель, как ни ленив, хозяйскую копейку считать обязан. Дело обычное: своруют, шельмы, на большие рубли, о сбереженных же нескольких копейках обязательно доложат. Хотя знают: не считает копейки граф Разумовский. Так и есть: когда по очереди с поклонами-подходили, каждому золотой в руку вкладывал, на доклад управителя рукой махнул:
– После, после.
Значит, завтра, послезавтра, через неделю а то и вовсе никогда. Этакая денежная небрежность была сродни мудрости: попробуй-ка из хохлацкого Батурина уследи за своим петербургским домом! Как есть – так и есть.
Измайловский сержант с предпоследней ямской пересменки лошадей был послан вперед, чтоб знали о приезде хозяина. Огромный дворец сверкал над Мойкой всеми окнами. Кирилл Григорьевич, не желая сегодня с устатку парной бани, с удовольствием принял загодя налитую ванну. Что делать, любил он понежить дородное тело; в свое время Евдоким Демидов, заискивая перед братьями-фаворитами, отлил на уральских Петровских заводах две огромных чугунных ладьи и по зимнику притащил в Петербург – на зависть всем придворным. Даже опасались поначалу принимать такие подарки, зная о великих нареканиях на Демидовых, но Алексей первым хмыкнул: «Ничего, вода все грехи смоет». Вслед за ним и Кирилл: «Ладно, как ни есть, рассчитаемся». Смыла ли, нет ли вода Мойки демидовские грехи, а уж дорожный, подшубный пот гетмана Разумовского – точно так. Кирилл Григорьевич с удовольствием переоделся в теплый бархатный шлафрок и поужинал в полном одиночестве. Никаких сегодня визитов, никаких гостей. Только и распоряжение было: послать с известием двух гонцов к старшему брату да в домашнюю гимназию к сыновьям. И то едва ли назавтра успеет к ним в гости – само собой, Государыне первый визит.
С этой благостной мыслью и почивать отправился. Мужская спальня была уже хорошо протоплена, все излажено согласно привычкам хозяина, легкое подогретое вино на столике обернуто, чтоб умиротворяющую благость не теряло, свечи притушены для счастливого отхода ко сну. А сон-то…
С усталости ли, с непонятного беспокойства – черт знает, что во сне творилось! Он продолжал ехать по каким-то невообразимым сугробам, без дороги и вроде как без всякой цели, так, налегке и душой и телом. Без багажа, семьи, денщиков и адъютантов. Без своей вечно полупьяной корогвы, даже без шубы – один и гол как перст. Зимняя тройка, где-то потерявшая коренника, перла по сугробам, дорог не разбирая. Да и была ли какая дорога? Какая-то жизнь окрест? Вертелась ли земля, сияло ли небушко? Все стыло в морозном ветреном и зыбком воздухе.
А ему было не холодно, даже тепло, как после чугунной ванны. Хоть и жулики братья Демидовы, а молодцы – славную ладью сварганили на своих уральских заводах. Так согрела, что и в дороге тело не мерзнет. Он только сейчас обнаружил – в зимнем возке голышом! Правда, стены возка обиты медвежьими шкурами и бархатом по ним, да не дворец же с пылающим камином. Это там, на Мойке, хорошо посидеть перед огнем, распахнув шлафрок. Здесь и того не было – истинно Божий человек. В жизни своей он видывал, как Божьи-то люди шлепают босиком по снегу; здесь же чего шлепать: посиживай на медвежьих шкурах, застланных ковром. Не, не мерзнет! Словно так и быть должно. Если и удивляло что, так бесцельность поездки, зимнего бездорожья, всего происходящего. Но ведь был же ранее какой-то смысл?.. Он отдавал себе отчет в том, что собрался для какого-то важного дела, очень важного, вот только позабыл, когда дело-то, как зимний лист, отпало. Явный мороз за стенами возка – вон в каком инее окрестные дерева! – а окошко не замерзло, даже не отпотело от жаркого дыхания. Поэтому и видел он сугробы, бурые волны катящихся по ним дубовых листьев. Опять же это – черт знает что! По сторонам березы белостволые, тоже голые, как и он сам, а лист метет дубовый. Крепок лист, да все же свалился под усиливающимся ветром. Да, начал яриться ветер за стенами возка, потому что березы гнутся долу верхушками – до самых сугробов. Вроде как кричат, стонут от боли, пропуская мимо своих голых ног волны бурого дубового листопада. Да так скрипят, что в ушах звенит. Он пробовал их утешать, кричал что-то сквозь затворенное окно – не слышат.
Да ведь и здесь все забурело – алый бархат отставал, отлипал от стен, как плохо приклеенная бумага, – бурая шерсть из-под нее топорщилась, даже медвежьим духом шибало. Бурый потолок со свисающей медвежьей мордой – откуда она взялась? Он стрелял на охоте медведиху – у старшего брата в Гостилицах, – да не убил же, чего она скалится пастью? Сожрать хочет? Как бы не так! Он и сам медведем рявкнул – убралась мордаха обратно в долгий мех. Глянул на себя – уж истинно и сам медведем стал, забурел до неузнаваемости. Чего удивительного? Час ли, день ли, целую ли вечность скачут кони… За это время бархатный шлафрок на плечах истлел, так же, как и бархат на стенах. Голь телесная, прежде белая, от давности дней, от прожитых лет, как и все здесь, забурела. И уже не рукой – лапищей гладил он свое пузо, скреб когтями, не чувствуя боли. Только досадуя: куда прут эти толстозадые кобылы?.. Запрягалась вроде бы тройка, а теперь только две остались; передняя стенка возка куда-то отпала, явно два кобыльих зада колышутся перед глазами. Тоже бурые, под общий цвет, обросшие скатанной шерстью. Знай пыхтят по непролазные сугробы!
– Куда вы прете? – погрозил им когтистой лапищей.
Не думал, что кобылы могут говорить, но левая пристяжка обернула оскаленную, как и у медведицы, морду, захохотала на весь лес:
– Ха-ха… Туда, туда! – показала взметнувшимся хвостом куда-то вперед.
Да куда?.. На каменную стену, сложенную из громаднейших валунов. Истинная крепость! Вроде Шлиссельбурга какого-то…
– Не видишь, дурак, куда тебя везут? – и правая морда обернулась, закидывая хвост через голову, как указующим помелом. На помеле-то, поди, ведьмы скачут? При чем здесь кобылы, медведи, непролазные сугробы? Помелу везде дорога, пролетает как истая тварь.
– Куда, несчастные дуры?.. Все тот же ответ:
– Сам дурак… ха-ха!…
– Что, не бывал здесь?.. Бывал, бывал. Слезай, приехали!
– Голышом-то? Под бурой шерстью?!
Ничего не ответили. Сами отпряглись-распряглись, взбрыкнули копытами – и как не бывало! Ни их самих, ни возка. Вывалили прямо в сугроб, под камнями крепости, голышом…
Вот когда только холод прошиб!
– Да что же это такое деется?! – истинно по-медвежьи рявкнул. Ответ был уже не кобылий – стариковский, ласковый:
– А утро деется, ваше сиятельство. Доброе утрецо! Вы велели не давать вам засыпаться, уж давно тормошу. Видать, перекушали вечор?
Глядь, старый Авхимыч! Набросил скинутое на пол соболье одеяло, качает седой головой:
– Ох, ваше сиятельство, трудна, поди, была дорога?.. Он с удовольствием потянул одеяло на себя, сквозь душистый мех пробурчал: