горе! Никто лучше меня не мог понять ее: наши сыновья сидели на одной и той же скамье подсудимых и их ждала одинаковая участь! Я подошла к ней и горячо ее обняла.
– Не надо плакать! – машинально сказала я.
После мне говорили, что то была ошибка с моей стороны. Что и жандармы, и судьи могли подумать, что я знала ее раньше или что я хотела ее задобрить… Но есть такие минуты, когда человек становится выше рассуждений, выше опасений… Что было мне до того, что думали жандармы?
«Суд идет!» Все встали…
Я посмотрела на председателя: это был старик очень почтенной наружности. Лицо его было серьезно, с оттенком сознания важности минуты. Я посмотрела на прокурора: он был бледен и лицо нервно подергивалось; глаза его были опущены на лежавшие перед ним бумаги. Я посмотрела на судей, их лица не выражали ничего, и их застывшие без малейшего движения фигуры можно было бы принять за манекены за отсутствием признаков жизни.
В зале было несколько жандармских офицеров, с карандашами в руках и бумагой перед собой, готовых записывать все происходящее для «доклада» властям, и все эти военные господа были одеты в парадную форму, в густых эполетах, в аксельбантах, в крестах и орденах, словно они пришли праздновать какое-то торжество, точно это был их пир… и каким скромным пятном среди всего этого блеска казался стол защитников с их простыми, без всяких украшений фраками!.. Но чувствовалось, что сила именно в них, что именно они составляют оплот, о который могут разбиться все предначертания высших властей, и постоянно обращаемые в их сторону взоры присутствовавших доказывали, что это все понимали.
– Господин офицер, введите подсудимых! – произнес председатель.
Я обернулась и стала жадно вглядываться в раскрытую дверь: вдали что-то заблестело. То были обнаженные сабли жандармов, то были штыки конвойных, и среди них легкой, молодой походкой шел мой сын – сын, которого я носила, кормила, воспитала и которого видела теперь шествующим на судбище, где его ждал жестокий приговор! И то, что он молод, то, что он гордо нес свою голову, что улыбался, что легко бросал под ноги судьям свою жизнь, все это не могло проститься ему! И буря негодования вспыхнула во мне: ведут судить! Но кто, кто довел его до суда?…
Пока меня обуревали такие мысли, сын мой и все обвиняемые вошли в залу. С спокойным лицом, с розой в руках, проходя мимо меня и жены, сын мой улыбнулся нам светлой улыбкой и слегка поклонился… Боже мой, как забилось мое сердце: оно стучало так громко, что председатель с своего места мог бы слышать его.
Председатель, генерал Кардиналовский, видимо, приготовился отнестись к делу добросовестно – он так внимательно слушал, так следил за каждым словом подсудимых…
– Подсудимый… встаньте и скажите ваше имя, отчество и звание!
Громко и ясно прозвучал ответ:
«Потомственный дворянин Петербургской губернии Борис Викторович Савинков».
Ответы других подсудимых были также точны: никто из них не был смущен, никто не терялся.
После их ответов встал присяжный поверенный Фалеев, знаток военных законов, так как сам недавно был военным юристом, и начал доказывать неправильность предания суду генерал-губернатором Каульбарсом, тогда как на основании законов военного положения дело, возникшее при таких условиях, могло быть направлено только адмиралом Чухниным (ныне умершим). Это был наш первый кассационный повод. Прокурор на это заявление язвительно улыбнулся и высказал сомнение в возможности рассуждения, кто должен был предать суду. По мнению прокурора, кто бы ни предал, но раз дело дошло до суда, то и должно быть рассмотрено. Суд удалился для совещания. Во время перерыва сын говорил с товарищами по обвинению и, видимо, говорил нечто ободряющее, так как все они слушали его с улыбкой. Я не сводила с него глаз. И я удивлялась ему. Невозможно было вообразить себе, что этого человека ждет смертный приговор: тах хладнокровно относился он к суду над собой. Дивилась я и на жену его, застывшую в проникновенном спокойствии. Но я не была героиней! Я была простой, слабой матерью, больно чувствовавшей и не умевшей подавить в себе эту боль… Эта боль заставляла меня нервно переменять места в ожидании судей, входить и уходить, разговаривать с кем могла только для того, чтобы как-нибудь заглушить эту невыносимую боль, жегшую мне сердце. Тщетно я старалась подражать им, ничего не выходило… И совещание судей казалось мне бесконечным. А между тем прошло едва несколько минут.
Но вот раздалось обычное:
«Суд идет», – и председатель, садясь в кресло, кратко заявил:
– Суд признал дело слушанием продолжать.
Мое сердце упало: одной надеждой стало менее… И хотя я знала, что у защитников несколько поводов к отложению, но мне стало казаться, что раз суд отказал в первом – значит, не уважит и других.
Но поднялся с своего места Л. Н. Андронников и с большим спокойствием и уверенностью указал суду на резкое нарушение закона, выразившееся в том, что Макаров имел право двухнедельного срока на подачу отзыва на решение судебной палаты о его разумении, между тем с момента этого решения прошло всего четыре дня и таким образом права подсудимого явно нарушены.
Л. Н. Андронников, подавая мотивированную записку об этом нарушении, настоятельно просил дело слушанием отложить впредь до окончания положенного законом срока.
Я взглянула в эту минуту на прокурора и по его лицу догадалась, как неожиданно и существенно для него заявление Л. Н. Андронникова. Он, видимо, не ожидал этого нападения и не подготовился к нему. По крайней мере, возражение его, сказанное едва слышным, смущенным голосом, о том, что раз судебная палата признала Макарова действовавшим в разумении, то, значит, дело должно слушаться, не имело само по себе никакого значения.
Опять мы услышали:
«Суд удаляется для совещания», – и опять началась агония ожидания. На этот раз она была гораздо продолжительнее… Прошло десять минут, двадцать, тридцать – суд все еще совещался.
Но чем дольше продолжалось отсутствие судей, тем больше крепла в душе еще пока не ясная надежда: значит, суд признает заявление важным… Как во сне слышала я отрывочные разговоры волновавшихся военных… Одни говорили: «уважать», другие заверяли «нет». Одни находили в продолжительности совещания признак утвердительный, другие – отрицательный, но все были заинтересованы исходом совещания. Один сын мой был неизменно хладнокровен и равнодушен.