ним на колени; он едва успел удержать ее.
– Смилуйся, государь!..
Она рассказала ему, что брат ее, Маттео Кривелли, главный камерарий монетного двора, человек беспутный, но нежно ею любимый, проиграл в карты большие казенные деньги.
– Успокойтесь, мадонна! Я выручу из беды вашего брата...
Немного помолчав, прибавил с тяжелым вздохом:
– Но согласитесь ли и вы не быть жестокой?..
Она посмотрела на него робкими, детски ясными и невинными глазами.
– Я не понимаю, синьор?..
Целомудренное удивление сделало ее еще прекраснее.
– Это значит, милая, – пролепетал он страстно и вдруг обнял ее стан сильным, почти грубым движением, – это значит... Да разве ты не видишь, Лукреция, что я люблю тебя?..
– Пустите, пустите! О, синьор, что вы делаете! Мадонна Беатриче...
– Не бойся, она не узнает: я умею хранить тайну...
– Нет, нет, государь, – она так великодушна, так добра ко мне... Ради бога, оставьте, оставьте меня!..
– Я спасу твоего брата, сделаю все, что ты хочешь, буду рабом твоим, – только сжалься!..
И наполовину искренние слезы задрожали в голосе его, когда он зашептал стихи Беллинчони:
– Пустите, пустите! – повторяла девушка с отчаянием.
Он наклонился к ней, почувствовал свежесть ее дыхания, запах духов – фиалок с мускусом – и жадно поцеловал ее в губы.
На одно мгновение Лукреция замерла в его объятиях.
Потом вскрикнула, вырвалась и убежала.
Войдя в спальную, он увидел, что Беатриче уже погасила огонь и легла в постель – громадное, подобно мавзолею, ложе, стоявшее на возвышении посреди комнаты под шелковым лазурным пологом и серебряными завесами.
Он разделся, приподнял край пышного, как церковная риза, тканного золотом и жемчугом одеяла, свадебного подарка феррарского герцога, – и лег на свое место, рядом с женой.
– Биче, – произнес он ласковым шепотом, – Биче, ты спишь?
Он хотел ее обнять, но она оттолкнула его.
– За что?
– Оставьте! Я хочу спать...
– За что, скажи только, за что? Биче, дорогая! Если бы ты знала, как я люблю...
– Да, да, знаю, что вы нас любите всех вместе, и меня, и Иеиилию, и даже, чего доброго, эту рабыню из Московии, рыжеволосую дуру, которую намедни обнимали в углу моего гардероба...
– Я ведь только в шутку...
– Благодарю за такие шутки!..
– Право же, Биче, последние дни ты со мной так холодна, так сурова! Конечно, я виноват, сознаюсь: это была недостойная прихоть...
– Прихотей у вас много, мессере!
Она повернулась к нему со злобою:
– И как тебе не стыдно! Ну зачем, зачем ты лжешь? Разве я не знаю тебя, не вижу насквозь? Пожалуйста, не думай, что я ревную. Но я не хочу, – слышишь? – я не хочу быть одной из твоих любовниц!..
– Неправда, Биче, клянусь тебе спасением души моей – никогда никого на земле я так не любил, как тебя!
Она умолкла, с удивлением прислушиваясь не к словам, а к звуку его голоса.
Он в самом деле не лгал или, по крайней мере, не совсем лгал: чем больше он ее обманывал, тем больше любил; нежность его как будто разгоралась от стыда, от страха, от угрызения, от жалости и раскаяния.
– Прости, Биче, прости все за то, что я тебя так люблю!..
И они помирились.
Обнимая и не видя ее в темноте, он воображал себе робкие, невинные глаза, запах фиалок с мускусом; воображал, что обнимает другую, и любил обеих вместе: это было преступно и упоительно.
– А ведь в самом деле, ты сегодня точно влюбленный, – прошептала она, уже с тайною гордостью.
– Да, да, милая, веришь ли, я все еще влюблен в тебя, как в первые дни!..
– Что за вздор! – усмехнулась она. – Как тебе не совестно? Лучше бы подумал о деле; ведь он выздоравливает...
– Луиджи Марлиани намедни сказывал мне, что умрет, – произнес герцог. – Ему теперь лучше, но это ненадолго: он умрет наверное.
– Кто знает? – возразила Беатриче. – За ним так ухаживают... Послушай, Моро, я удивляюсь твоей беззаботности: ты переносишь обиды, как овца, ты говоришь: власть в наших руках. Да не лучше ли вовсе отречься от власти, чем дрожать за нее день и ночь, как ворам, пресмыкаться перед этим ублюдком, королем французским, зависеть от великодушия наглого Альфонсо, заискивать к злой ведьме Арагонской! Говорят, она опять беременна. Новый змееныш в проклятое гнездо! И так всю жизнь, Моро, подумай только, всю жизнь! И ты называешь это: власть в наших руках!..
– Но врачи согласны, – молвил герцог, – что болезнь неисцелима: рано или поздно...
– Да, жди: вот уже десять лет, как он умирает!
Они замолчали.
Вдруг она обвила его руками, прижалась к нему всем телом и что-то прошептала ему на ухо. Он вздрогнул.
– Биче!.. Да сохранит тебя Христос и Матерь Пречистая! Никогда – слышишь? – никогда не говори мне об этом...
– Если боишься, – хочешь, я сама?..
Он не ответил и, немного погодя, спросил:
– О чем ты думаешь?
– О персиках...
– Да. Я велел садовнику послать ему в подарок самых спелых...
– Нет, не о том. Я о персиках мессера Леонардо да Винчи. Ты разве не слышал?
– А что?
– Они – ядовитые...
– Как ядовитые?
– Так. Он отравляет их. Для каких-то опытов. Может быть, колдовство. Мне мона Сидония сказывала. Персики, хоть и отравленные, – красоты удивительной...
Опять оба умолкли и долго лежали так, обнявшись, в тишине, во мраке, думая об одном и том же, каждый прислушиваясь, как сердце у другого бьется все чаще и чаще.
Наконец Моро с отеческою нежностью поцеловал ее в лоб и перекрестил:
– Спи, милая, спи с Богом!
В ту ночь герцогиня видела во сне прекрасные персики на золотом блюде. Она соблазнилась их красотой, взяла один из них и отведала, – он был сочный и душистый. Вдруг чей-то голос прошептал: «Яд, яд, яд!» Она испугалась, но уже не могла остановиться, продолжала есть плоды один за другим, и ей казалось, что она умирает, но на сердце у нее становилось все легче, все радостнее.
Герцогу тоже приснился странный сон: будто бы гуляет он по зеленой лужайке у фонтана в Парадизо и видит – вдалеке, в одинаковых белых одеждах, три женщины сидят, обнявшись, как сестры. Подходит к ним и узнает в одной мадонну Беатриче, в другой мадонну Лукрецию, в третьей мадонну Чечилию; и думает с глубоким успокоением: «Ну, слава Богу, наконец-то помирились – и давно бы так!»