церкви брата Джироламо Савонаролы, где, между прочим, папа называл его сыном погибели и презреннейшим насекомым – nequissimus omnipedo.
– Ждете ответа? – молвил монах, прочитав.
Скриптор молча склонил голову.
Савонарола поднялся во весь рост и швырнул папскую буллу к ногам посла.
– Вот мой ответ! Ступайте в Рим и скажите, что я принимаю вызов на поединок с папой Антихристом. Посмотрим – он меня или я его отлучу от церкви!
Дверь кельи тихонько отворилась, и брат Доминико заглянул в нее. Услышав громкий голос приора, он прибежал узнать, что случилось. У входа столпились монахи.
Ричардо уже несколько раз оглядывался на дверь и наконец заметил вежливо:
– Смею напомнить, брат Джироламо: я уполномочен лишь к тайному свиданию...
Савонарола подошел к двери и открыл ее настежь.
– Слушайте, – воскликнул он. – Слушайте все, ибо не вам одним, братья, но всему народу Флоренции объявляю я об этом гнусном торге – о выборе между отлучением от церкви и кардинальским пурпуром!
Впалые глаза его под низким лбом горели, как уголья; безобразная нижняя челюсть, дрожа, выступала вперед.
– Се, время настало! Пойду я на вас, кардиналы и прелаты римские, как на язычников! Поверну ключ в замке, отопру мерзостный ларчик – и выйдет такое зловоние из вашего Рима, что люди задохнутся. Скажу такие слова, от которых вы побледнеете, и мир содрогнется в своих основаниях, и церковь Божия, убитая вами, услышит мой голос. Лазарь, изыде! – и встанет и выйдет из гроба... Ни ваших митр, ни кардинальских шапок не надо мне! Единую красную шапку смерти, кровавый венец твоих мучеников даруй мне, Господи!
Он упал на колени, рыдая, протягивая бледные руки к Распятию.
Ричардо, пользуясь минутой смятения, ловко выскользнул из кельи и поспешно удалился.
В толпе монахов, внимавших брату Джироламо, был послушник Джованни Бельтраффио.
Когда братья стали расходиться, сошел и он по лестнице на главный монастырский двор и сел на свое любимое место, в длинном крытом ходе, где всегда в это время бывало тихо и пустынно.
Между белыми стенами обители росли лавры, кипарисы и куст дамасских роз, под тенью которого брат Джироламо любил проповедовать: предание гласило, что ангелы ночью поливают эти розы.
Послушник открыл «Послания апостола Павла к Коринфянам» и прочел:
«Не можете пить чашу Господню и чашу бесовскую; не можете быть участниками в трапезе Господней и в трапезе бесовской».
Встал и начал ходить по галерее, припоминая все свои мысли и чувства за последний год, проведенный в обители Сан-Марко.
В первое время вкушал он великую сладость духовную среди учеников Савонаролы. Иногда поутру уводил их отец Джироламо за стены города. Крутою тропинкою, которая вела как будто прямо в небо, подымались они на высоты Фьезоле, откуда между холмами, в долине Арно, видна была Флоренция. На зеленой лужайке, где было много фиалок, ландышей, ирисов и, разогретые солнцем, стволы молодых кипарисов точили смолу, – садился приор. Монахи ложились у ног его на траву, плели венки, вели беседы, плясали, резвились, как дети, пока другие играли на скрипках, альтах и виолах, похожих на те, с которыми фра Беато изображает хоры ангелов.
Савонарола не учил их, не проповедовал, только говорил им ласковые речи, сам играл и смеялся, как дитя. Джованни смотрел на улыбку, озарявшую лицо его, – и ему казалось, что в пустынной роще, полной музыки и пения, на вершине Фьезоле, окруженной голубыми небесами, подобны они Божьим ангелам в раю.
Савонарола подходил к обрыву и с любовью смотрел на Флоренцию, окутанную дымкой утра, как мать на спящего младенца. Снизу доносился первый звон колоколов, точно сонный детский лепет.
А в летние ночи, когда светляки летали, как тихие свечи невидимых ангелов, под благовонной кущей дамасских роз на дворе Сан-Марко, рассказывал он братьям о кровавых стигматах, язвах небесной любви на теле св. Катерины Сиенской, подобных ранам Господа, благоуханных, как розы.
пели монахи, и Джованни хотелось, чтобы с ним повторилось чудо, о котором говорил Савонарола, – чтобы огненные лучи, выйдя из чаши со Святыми Дарами, выжгли в теле его, как раскаленное железо, крестные раны.
вздыхал он, изнемогая от неги.
Однажды Савонарола послал его, так же как он делал это с другими послушниками, ухаживать за тяжелобольным на вилле Карреджи, находившейся в двух милях от Флоренции, на полуденном склоне холмов Учелатойо, – той самой вилле, где подолгу живал и умер Лоренцо Медичи. В одном из покоев дворца, пустынных и безмолвных, освещенных слабым, как бы могильным светом сквозь щели запертых ставен, увидел Джованни картину Сандро Боттичелли – рождение богини Венеры. Вся голая, белая, словно водяная лилия – влажная, как будто пахнущая соленою свежестью моря, скользила она по волнам, стоя на жемчужной раковине. Золотые тяжелые пряди волос вились, как змеи. Стыдливым движением руки прижимала их к чреслам, закрывая наготу свою, и прекрасное тело дышало соблазном греха, между тем как невинные губы, детские очи полны были святою грустью.
Лицо богини казалось Джованни знакомым. Он долго смотрел на нее и вдруг вспомнил, что такое же точно лицо, такие же детские очи, как будто заплаканные, такие же невинные губы, с выражением неземной печали, он видел на другой картине того же Сандро Боттичелли – у Матери Господа. Невыразимое смущение наполнило душу его. Он потупил глаза и ушел из виллы.
Спускаясь во Флоренцию по узкому переулку, заметил в углублении стены ветхое Распятие, встал перед ним на колени и начал молиться, чтобы отогнать искушение. За стеною в саду, должно быть, под сенью тех же роз, прозвучала мандолина; кто-то вскрикнул, чей-то голос произнес пугливым шепотом:
– Нет, нет, оставь...
– Милая, – ответил другой голос, – любовь, любовь моя! Amore!
Лютня упала, струны зазвенели, и послышался звук поцелуя.
Джованни вскочил, повторяя: Gesu! Gesu! – и не смея прибавить – Amore.
«И здесь, – подумал он, – здесь –
Закрыл лицо руками и стал уходить, как будто убегая от невидимой погони.
Вернувшись в обитель, пошел к Савонароле и рассказал ему все. Приор дал обычный совет бороться с дьяволом оружием поста и молитвы. Когда же послушник хотел объяснить, что не дьявол любострастия плотского искушает его, а демон духовной языческой прелести, – монах не понял, сперва удивился, потом заметил строго, что в ложных богах нет ничего, кроме нечистой похоти и гордыни, которые всегда безобразны, ибо красота заключается только в христианских добродетелях.
Джованни ушел от него неутешенный. С того дня приступил к нему бес уныния и возмущения.
Однажды случилось ему слушать, как брат Джироламо, говоря о живописи, требовал, чтобы всякая картина приносила пользу, поучала и назидала людей в душеспасительных помыслах: истребив рукой палача соблазнительные изображения, флорентинцы совершили бы дело, угодное Богу.
Так же монах судил о науке. «Глупец тот, – говорил он, – кто воображает, будто бы логика и философия подтверждают истины веры. Разве сильный свет нуждается в слабом, мудрость Господня – в мудрости человеческой? Разве апостолы и мученики знали логику и философию? Неграмотная старуха, усердно молящаяся перед иконою, – ближе к познанию Бога, чем все мудрецы и ученые. Не спасет их логика и философия в день Страшного Суда! Гомер и Вергилий, Платон и Аристотель – все идут в жилище сатаны! Подобно сиренам, —
Наука дает людям вместо хлеба камень. Посмотрите на тех, кои следуют учениям мира сего: сердца у них каменные».
«Кто мало знает, тот мало любит. Великая любовь есть дочь великого познания», – только теперь