– Прости, Митя! Ты же сам говорил мне, что интеллигент – это тот, кто борется за права человека.
– Милая моя, теперешний интеллигент, который говорит о правах человека, – это совсем другое. Интеллигент, не ставший бюрократом, отрезвел, он огнем очищен, он кается.
– Кается, отрезвел! – воскликнул Юхно. – Так это-о что-то значит? Видимо, не так уж плоха была интеллигенция, если кается и несет голову на плаху?
– А что ж они хотели? Посеешь ветер – пожнешь бурю. Или они полагали, что только народ будет расхлебывать заваренную ими кашу? Нет, сами хлебайте и помните, что потеряли. Ведь те, дореволюционные, интеллигенты, имели такие права, которые нам теперь и не снятся. Но им мало было… Я говорю о потрясателях основ, об этих наполеончиках, которые во имя-де общего блага плевали на свободу личности и на всякую духовную деятельность, требовали подчинения живой жизни казарменному распорядку согласно их партийным установкам. А либералы аплодировали им. Теперь они плачут.
– Но ведь это тоже борьба за права человека, Дмитрий Иванович! – перебил его Герасимов. – Право на свою партийную линию, право на эксперимент, в конце концов. Ведь это же задумано было для общего блага!
– Да, они тоже боролись за права человека. – Успенский нервно усмехнулся и с грустью поглядел на Герасимова. – Эх, Костя, душа доверчивая! Что толку в этих словах про общее благо, если сами эти ораторы ни в грош не ставили и не ставят уклад народной жизни? Да что знают о ней те же Преображенский да Троцкий? Мы-де желаем вам добра, как сами его понимаем, оттого и слушайтесь нас беспрекословно. Отсюда и нетерпимость, и насилие. Они и сами были гонимы, но, приходя к власти, тотчас становились гонителями похлеще прежних. Не только народу от них тошно – друг друга изничтожают…
– Так в чем же причина? – спросил опять Герасимов.
– Все в том же… Эта их гордыня непогрешимости… Сатанинская гордыня! И свои изречения объявили единственным источником истины! Все остальное подлежит истреблению… огнем и мечом! Вы посмотрите, что делают с церквами! А как громили поместья, библиотеки, монастыри – эти средневековые академии! Как уничтожают колокола, иконы, картины продают, сбывают древние предметы культа, рукописи, настенную живопись скалывают или замазывают. Как изгоняют священников, профессоров. И это марксизм? И это проповедовал доктор Маркс? Где же? От таких марксистов он открещивался, как от чумы. «Je ne suis pas marxiste!» То есть я сам не марксист, говорил он.
– Это же кокетство. Ты защищаешь Маркса, потому что сам был марксистом, так это-о… – усмехнулся Юхно.
– Дело не во мне, а в сущности. Нет, это не марксизм, а чистейшей воды бабувизм. За версту видна паническая боязнь все того же «умственного гения», интеллектуального превосходства тех, которые не на руководящей должности. А отсюда – все, что исходит не от нас, запретить! Мы одни хранители истины! Даже если бы знали истину?.. Ведь одно дело знать истину, другое – жить по истине. Вы посмотрите на них. Как взяли власть – сразу переселились в царские палаты да в барские особняки. Слыхали, поди, как Троцкого выселяли из Кремлевского дворца? Ленин в двухкомнатной квартирке живет, а этот – в апартаментах дворца. Полгода не могли вытащить его оттуда. Пайки для себя ввели, закрытые распределители! На остальных – плевать. А теперь что? Крестьянам говорят – сгоняйте скот на общие дворы, все должно быть общим. Для себя же – особые закрытые магазины, опять пайки, обмундирование. И все это во имя грядущего счастья? И это истина? Да кто же в нее поверит? Только они сами. Вот в чем гвоздь их теории: субъективизм выдавать за истину, за объективное развитие. Ото всех этих новых теорий всеобщего равенства скатились к старой бюрократической формуле – начальству виднее. Вот теперь их истина. А если такая истина не подлежит еще и независимой проверке, то пределы дозволенного в действии начальства имеют зыбкие границы. Каждый усердствует в угоду этому понятию. На остальное плевать. Это они переняли от наших чиновников. В старые времена еще посмеивались над этим. Знаете стишок?
И только в революцию, в гражданскую войну и потом мы увидели в полном размахе наше презрение к законности. И теперь нам не до смеха.
– Но, Митя, и этот стишок, и рассуждения твои о произволе в большей мере относятся к старой бюрократии, к офицерству, к народным низам. При чем же тут интеллигенция? Интеллигенция наша всегда жертвовала собой во имя народного счастья, шла на каторгу за убеждения, отказывалась от комфорта, даже от наследства. Одно это хождение в народ чего стоит! «Иди и гибни безупречно, помрешь недаром – дело прочно, когда под ним струится кровь». Вот стихи про нашу интеллигенцию, – сказала Мария.
– Правильно! – подхватил Роман Вильгельмович и погрозил пальцем Успенскому. – Ты делаешь упор на нигилистах, на шестидесятниках, на их нравственной расхлыстанности, на этом разумном эгоизме, но совсем умалчиваешь о семидесятниках, об их самоотречении, о знаменитом хождении в народ. Ты позабыл о земцах, друг мой! Уж их-то не оторвешь от почвенности; хотя и шли они туда с иной верой, но растворялись в народе. Все эти учителя, лекари, землемеры, строители перепахали Россию, создали ее культурный слой. Или они не работники, не подвижники? Так это-о. Ведь можно в оценке роли интеллигенции и до поношения дойти. Во всем виноваты, мол, студенты и еще евреи.
– Да вы меня просто не хотите понять, – с досадой сказал Успенский. – Я сам преклоняю колена перед земцами, перед чистотой и святостью этой идеи хождения в народ. И вовсе не пытаюсь свалить в кучу все, что связано с русской интеллигенцией. Я говорю не о мыслителях, но о трудовой и практической части ее, уходившей в народные низы на черную работу; я говорю о богоборческой стороне, о том бунтарском чистоплюйстве в среде этой интеллигенции, о вожаках ее, которые меньше всего думали о практической пользе; они как раз презирали эту теорию малых дел, они и погубили ее своим терроризмом. Они вообще меньше всего задумывались над реальной пользой постепенного улучшения жизни народа. Именно их и боготворила определенная часть русской интеллигенции, более шумная часть, более назойливая. О ней-то я и говорю. Ей все враз хотелось перевернуть кверху дном. Я имею в виду ту самую нетерпимость, бесовскую наклонность к неприятию добрых начал в реальной жизни, которую высмеивал в русской интеллигенции Достоевский, а еще раньше Гоголь. У них, мол, мозги набекрень. У них все помыслы о будущем, а настоящего и знать не хотят. Дурак тот, кто думает о будущем мимо настоящего, сказал Гоголь. Да я вам сейчас прочту. – Он прошел к настенной полке, снял небольшой томик в зеленоватой обложке с черным переплетом, сплошь переложенный закладками из обрывков газет, раскрыл нужную страницу: – Вот оно! «От того и вся беда наша, что мы не глядим в настоящее, а глядим в будущее. От того и беда вся, что иное в нем горестно и грустно, другое просто гадко; если же делается не так, как бы нам хотелось, мы махнем на все рукой и давай пялить глаза в будущее. От того и бог ума нам не дает; от того и будущее висит у нас у всех, точно на воздухе… Оно, точно кислый виноград. Безделицу позабыли: позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать; всяк считает его низким и недостойным своего внимания…» – Он захлопнул томик, бросил его на стол, потом сел, устало сгорбившись, и сказал более для самого себя: – Нет, не увлекает таких вот деятелей настоящая реальная жизнь. Скорее бы перевернуть ее. И ничего не жаль ради этого призрачного будущего – ни средств, ни сил. И крови даже не жалели, ни своей, ни чужой. А что толку? Каков результат? Опять новые жертвы? И конца этому не видно. – Успенский свел брови и уставился куда-то в угол невидящим взглядом.