новости; но так как я отказался их выслушать, он уселся и начал шутить – да, Кориолан – настоящий друг! Теперь еще и Жанин стала моим другом, и на душе у меня от этого потеплело. Ну и хозяин кафе Серж, славный мой приятель… А потом дворецкий тестя, добряк Тома, к несчастью, уже покойный! Я вспомнил о надгробной оде, которую состряпал своему слуге его бывший хозяин, и с воодушевлением пересказал ее Кориолану. А еще поведал, каких глупостей, словно сорванец, наболтал тестю, прежде чем позволил ему снять с меня штаны. Так что мой успех у публики в кафе, то есть у четырех непритязательных ротозеев, был полный. К ужину я уже совсем пришел в себя и возвращаться домой, ну то есть к ней, не особенно хотел.
– Знаешь, она меня не любит! И никогда не любила! – доверительно сообщил я Кориолану, который дополнительно ко всем своим достоинствам отличался еще и тем, что никогда не опускался до замечаний вроде: «А что я тебе говорил!» – хотя множество раз я давал ему для этого повод.
– Она к тебе привязана, – сказал он, – а это совсем другое дело.
– А помнишь… – Тут мне, кстати, припомнилось, как три года тому назад я получил приглашение работать в музыкальной газете и вынужден был отказаться. Состояния на этом поприще я бы себе, конечно, не сколотил, но на жизнь хватило бы; и что же, Лоранс сделала все, чтобы я не начал зарабатывать. Мне хотелось оживить память Кориолана.
– Ну и что она такое придумала? – спросил он, потягивая виски, готовый слушать все, что угодно.
– Аппендицит! Аппендицит! Именно тогда, когда я уже совсем согласился, у нее начался приступ, да еще с перитонитом в придачу. Мне даже спать пришлось в клинике. Но как только на работу приняли другого – хоп! – выздоровела в мгновение ока.
Тогда я очень боялся, что Лоранс умрет. И я загодя страшно переживал саму возможность этого. Помню, как тяжело было от одной мысли о ее смерти, и все-таки… Тогда она не хотела, чтобы я работал; теперь мне пеняет, что я никуда не устроился… Ну что тут скажешь!
– А если все-таки где-нибудь устроиться? – спросил я у честной компании.
Кориолан с отсутствующим видом тщательно рассматривал свои руки. Я потряс его за плечо:
– Ну так как?
– Знаешь, сейчас так много безработных, – пробурчал он. – Без протекции нет никаких шансов что- нибудь подыскать.
– Но попробовать все-таки можно!
Ничего неразумного в этом не было. Да и что бы могла возразить Лоранс, если бы утром я встал и отправился на целый день на службу? Правда, чем бы она занималась с утра до вечера без своей живой игрушки? С другой стороны, эта самая игрушка по имени Венсан всегда с таким трудом поднималась по утрам, и этой деталью пренебрегать не стоило.
– Послушай, – сказал Кориолан, – вернемся к плохой новости. Я сходил к Ни-Гроша с контрактом импресарио, который ты мне составил. Он посмеялся мне в глаза. Двадцать пять процентов – это противозаконно. Кажется, так и в тюрьму можно загреметь. Теперь он наложил лапу на первую бумагу, и я не получу от него и десяти процентов. Заметь, что Ни-Гроша поклялся все-таки не преследовать меня по суду.
– Пусть будет так. Кстати, знаешь, я сегодня врезал ему хорошенько!
При этих словах посетители, которые потихоньку расползлись по кафе, снова подтянулись к нам; и я им описал во всех деталях более-менее точно, как я врезал несчастному директору «Дельта Блюз», а закончил на сентиментальной ноте:
– Потом я отправился к Жанин, чтобы окончить день красиво!
Я совсем забыл, насколько увлекательна уличная жизнь Парижа. Семь лет я был лишен всего этого лишь потому, что Лоранс с трудом переносила, когда меня не было дома, потому что страшно скучала без своей большой игрушки. (Спьяну это выражение показалось мне смешным.) Зато от провала Кориолана моя свобода и богатство уже никак не зависели; в теперешнем положении что двадцать пять процентов от прибыли, что десять погоды не делали.
– Это надо спрыснуть! – заявил я. – Мсье, угощаю всех.
Я забыл, что последние деньги отдал Жанин. Да, жить своим умом хоть и весело, но недешево. Слава богу, Кориолан стоял начеку: на всякий случай он попридержал от вчерашнего пять тысяч франков. Я потирал руки:
– Так у нас еще остается почти сто тысяч.
– Ну да!
– Старик, мы их промотаем! Завтра едем в Эври!
– В Лоншан! – сказал Кориолан сурово. – Завтра понедельник, и скачки в Лоншане. – В глазах его зажглись огоньки.
– Что будут пить мсье? – напомнил я, и мы навсегда отказались от наших недолгих карьер композитора и импресарио.
Домой я вернулся пьяным. В тишине и сумраке квартиры я добрался до студии, почти не натыкаясь на мебель, только уже у себя стукнулся о бок гигантского новенького «Стейнвея», от которого сразу же пришел в восторг, но тут же почувствовал, как во мне разливается желчь. Красавец инструмент! Только я к нему даже не присяду, лишь пальцами проведу по клавишам. А завтра с утра войду без стука в спальню и объясню Лоранс разницу между вожделенным фортепиано и дозволенным.
Я бы так и поступил, но, когда я проснулся, она уже ушла. Вернувшись в студию, я два часа провел за фортепиано. Все темы звучали на нем возвышеннее, деликатнее, становились какими-то особенными; они разворачивались, струились из-под моих пальцев – бетховенские я мог сделать обрывистыми, Фэтса Уоллера[12] – тягучими, но все словно обновленные и ослепительные. Через два часа я снова стал человеком, юношей, безумно влюбленным в музыку; я снова превратился в милого Венсана и наконец начал жить в согласии с самим собой. Хуже того, я почувствовал себя счастливым вопреки… собственному желанию.
Впервые я почувствовал, что счастлив или, во всяком случае, получаю удовольствие от этой моей безалаберной жизни. За семь лет я утратил тягу к риску, зато выучился ходить на поводке; растерял свою врожденную веселость, доверчивость, жизнелюбие (но это же все было во сне, было!), их вытеснили сдержанность, ирония и безразличие. Три добродетели, которые если на что-нибудь и годятся, так лишь на то, чтобы расстроить планы Лоранс, вооруженной тщеславием, эгоизмом и недоброжелательностью, которые удесятеряла ее чудовищная, яростная жажда обладания, к несчастью, совершенно несвойственная мне. Я хотел только одного – не поддаваться. Но как?.. Во всяком случае, силы наши не равны: горько видеть слабость и бесполезность добрых сил, а к помощи злых я прибегать не собирался; к тому же бой не мог идти на равных, когда один из противников ранит себя своим же собственным оружием.
Вдруг радостный перестук пишущей машинки в соседней комнате спугнул мои сумрачные мысли: Одиль, энергичная и словно наэлектризованная, принялась за свою почту, вернее, за мою. Я зашел к ней.
– Здравствуйте! – сказал я весело. – А вы знаете, дорогая Одиль, что теперь я уже не вправе требовать от вас ни уважения, ни секретарских услуг? Я передал все мое имущество и все права Лоранс. Все, что касается моего бывшего состояния, вы теперь должны обсуждать с ней.
– Что? Что вы говорите?
Для ушей человека, который вчера напился, голос Одиль звучал слишком четко, звонко, даже резко. Я поднес руку ко лбу, пока Одиль причитала:
– Как же это можно? Вы шутите!
Она выглядела подавленной. Я же торжественно изрек:
– Это самое меньшее, что я мог сделать… Одиль, подумайте, в какую сумму я обошелся своей жене за семь лет.
Одиль покраснела; потом, помахивая передо мной карандашом, заговорила менторским тоном, чего я никак от нее не ожидал:
– Уж не знаю, чем вы обязаны Лоранс в личном плане, но что касается чисто денежных вопросов, если вы и вправду заработали миллион долларов, как она мне сказала…
– Вправду, – подтвердил я грустно. – Да, миллион долларов!
– Что ж, это значит, что вы возвращаете ей из расчета приблизительно семьдесят тысяч франков за месяц. Ну так вот, вы никогда не обходились Лоранс так дорого.