красным следом. «Может, я его убил?» – подумал Герэ рассеянно и даже не испытал смущения.
Дверь распахнулась, утренний воздух Герэ вдохнул, как ему показалось, во сне, столь же неправдоподобном, как и вся эта ночь.
Он услышал голос Марии: «Что, дуба дал?» В вопросе не прозвучало ни страха, ни ра-дости. Еще он услышал, как коренастый сказал: «Сматывайся». Герэ потер себе пальцы, не понимая, отчего они так закоченели. Он давеча не ошибся: в самом деле пахло деревней… Он поделился своим ощущением с Марией, которую в утреннем свете видел совсем отчетливо: усталое лицо, гладкий лоб, чуть брюзгливое выражение – и Мария в кои-то веки признала, что он прав, а поскольку он не отставал, согласилась даже, что пахнет сеном…
Он лег на вышитую постель и мгновенно заснул, даже не почувствовал, как Мария расшнуровала ему ботинки и сняла смокинг. Проснулся в одиннадцать с пересохшим ртом и не сразу понял, где находится. Сквозь металлические жалюзи образца 1930 года проникал свет, и первое, что он увидел, был смокинг на плечиках, зацепленных за шпингалет, смокинг медленно поворачивался, будто человек.
Платье Марии лежало на полу, на темной ткани выступали бурые пятна запекшейся крови. Герэ лежал полуобнаженный, подложив руки под голову, и с любопытством оглядывал незнакомые стены и разбросанную перепачканную одежду, носившую следы ночного происшествия. Впрочем, он помнил немногое, а потому повернулся к темной массе на другом краю постели, чтобы расспросить ее; однако то, что он принял за спящую Марию, оказалось лишь грудой одеял, сваленных в темном углу. Герэ забеспокоился, сел, прислушался и различил наконец тихие звуки радио за стенкой. Приободрившись, он встал на ноги, но слишком резко, потому что тотчас испустил стон: видать, накануне ему таки переломали кости. Он увидел себя в зеркале, в большом зеркале шкафа, и передернулся от отвращения: Мария оставила на нем на ночь длинные трусы, но торс и ляжки были покрыты жуткими черными синяками, нос покраснел и распух справа, верхняя губа тоже.
«Чудная какая-то драка», – подумал он и самодовольно улыбнулся. Затем заглянул в гостиную и на пороге остановился. Мария неподвижно сидела на диване из русской кожи лицом к стеклянной двери, раскрытой в пустующий садик, она курила, положив руку на радиоприемник, чуть сощурив глаза. Герэ представилась редкая возможность понаблюдать за ней, пока она его не видит, редкая возможность увидеть ее естественной, хотя она никогда не бывала ни деланной, ни фальшивой. И ему подумалось, что он подглядел тайну, потому что при нем у нее было совсем иное выражение лица. Сейчас она выглядела грустнее, задумчивее, неопределеннее… Герэ взял с кровати рубашку и накинул ее на спину; Мария частенько посмеивалась над его глупой целомудренностью.
Покашляв, радио заиграло музыку, которая показалась ему торжественной и сентиментальной одновременно, его появление босиком под эту воскресную музыку выглядело смешным; Мария и в самом деле вздрогнула, опустила ноги на пол, выпрямилась, словно не ожидала его увидеть.
Они посмотрели друг на друга, вежливо друг другу улыбнулись. Он почему-то чувствовал себя смущенным, и она, казалось, тоже. Но отчего?
– Проснулся? – спросила она. – Ну и хорош же ты… Ну-ка покажись…
Герэ стоял перед ней, как на медосмотре. Она раскрыла ему рубашку и ощупывала ребра, мышцы ног, лопатку опытной бесстрастной рукой. Иногда она присвистывала, разглядывая какой-нибудь особенно черный синяк, и спрашивала: «Здесь больно? А здесь?» Он благодушно подставлял свое тело для осмотра. И был в восторге от ее внимания. Трудно было определить, вкладывала ли она в свои движения чувства матери или барышника, но он, безусловно, ощущал прикосновения женщины, ухаживающей за своим мужчиной после драки. И когда она его отпустила, бесцеремонно похлопав по боку, он вздохнул с огорчением.
– Кофе на огне, – сказала она, – захвати и мне чашечку.
В сверкающем никелем закутке, именуемом кухней, Герэ налил две чашки дрожащими руками. Он обратил внимание на свои распухшие суставы, как школьник, пососал пальцы и только потом вспомнил, отчего они распухли. И тут руки у него задрожали с такой силой, что чашки пришлось спешно поставить. Герэ в ужасе прислонился к стене. Он сжимал и разжимал пальцы, будто видел их впервые, и никак не мог вспомнить, правда ли, что накануне он сжал кого-то за горло и удушил. Парня у него вырвали, он видел, как его уносили за руки и за ноги с черной полосой на шее… Он умер? Герэ не помнил. Он мало что помнил, спросить можно было только у Марии, но он не решался. Человеку, наживы ради всадившему семнадцать ножевых ударов парню, который ему ничего не сделал, не подобает терять голову, оттого что он – не важно, наполовину или совсем, – задушил гада, который сам же и напросился. Неправдоподобно получалось… Герэ вернулся в комнату на подкашивающихся ногах, поставил перед Марией чашку и, не желая встречаться с ней взглядом, вышел в так называемый садик, а на деле просто клочок земли. Свежевскопанный участок занимал площадь приблизительно три на два метра. Что-то кольнуло его: «В точности размер могилы», – подумал он и громко обратился к Марии:
– Хочешь и здесь плантации развести? Что сажать будешь? Может, душистый горошек? Я люблю душистый горошек…
Ответ донесся до него словно издалека, она рассказывала о том, когда здесь бывает солнце, о гумусе, удобрениях, рассаде, а Герэ, скрытый ставнями, разглядывал свои руки и рубашку, рукава, будто искал в них подтверждение своего преступления. Неожиданно голос Марии зазвучал совершенно отчетливо, перекрывая музыку.
– Я утром слушала местное радио, ты слышишь меня? Вообрази, добропорядочные горожане спали сегодня спокойно. Если не считать ограбления аптеки и пожара в бакалее, ночь в Лилле прошла без происшествий. Ты слышишь? Ответь мне…
У Герэ отлегло от сердца, он закрыл глаза, секунду помолчал, ответил рассеянно: «Да, да, слышу, в Лилле все спокойно», – а заходя в комнату, продолжил уже совсем уверенно:
– Да, я думаю, душистый горошек очень подойдет…
Он прошел через всю комнату под пристальным взглядом Марии.
– Пойду обмокну синяки в розовой ванне, – сказал он бодро и сам рассмеялся над своей остротой сильнее, чем она того заслуживала.
Мария по-прежнему смотрела ему вслед с какой-то непонятной для нее самой тревогой.
Самсон-старший потребовал от своего сына Френсиса – известного более всего тем, что ездил в открытой машине и, отправляясь на работу, повязывал под рубашку шарфик, – чтобы тот больше времени проводил на заводе и меньше – в парижских борделях.
В тот день, проходя по двору в полдень, юный денди повстречал Герэ и огорошил его дружеским: «Ну что, как дела?» Морис, мальчишка из бухгалтерии, тот самый, что радовался приступам ярости Герэ, рассмеялся при виде ошеломленной физиономии бухгалтера.
– А знаете, месье Герэ, почему Самсон-младший к вам так расположен? Это из-за Мошана…
– Из-за Мошана?
Поистине Герэ ничего не понимал. Разумеется, сам он вел последние недели весьма странный образ жизни, однако завод оставался в его глазах неприступной твердыней и воплощал собой Государство.
– Ну да, из-за Мошана. Тот на вас, понятно, нажаловался, да только Самсону-младшему, и рассказал ему о… (клерк покраснел, опустил глаза) о вашей хозяйке… – выговорил он наконец тихо. – Он сказал, что эта женщина старше вас и… что вы, стало быть, ненормальный. А у Самсона-младшего любовница сорока пяти лет… вот Мошан и влип. А еще метил на место Лё Идё – тот на пенсию собирается…
История эта позабавила Герэ, но он и не подумал рассказать ее Марии. Все, что было связано с заводом, наводило на нее скуку. Зато садик…
Вечерами он обычно мчался домой и помогал ей рыхлить землю, но в тот день он застал Марию уже в саду. Заметив его и собаку, она только помахала рукой, а он с одного беглого взгляда понял, что лучше ее не трогать. Он копал уже минут десять, когда она его окликнула.
– Послушай, я тебе не сказала, у меня письмо от Жильбера. Парень из Марселя с деньгами будет здесь через месяц.
– Ах, вот оно что… – протянул Герэ, выпрямляясь и потирая спину. – Стало быть, через месяц? Получается, – добавил он, смеясь, – тебе недолго придется наслаждаться цветами… (И он указал на торчащие там-сям из земли росточки.) Недельку полюбуешься – и все тут!
Она не отвечала и, казалось, думала о чем-то другом.