он ущипнул Мюрьель за талию с развязностью, какой она у него прежде не наблюдала. И далее на протяжении целого дня все видели, как Герэ, ослабив узел галстука, размашистыми шагами разгуливает по заводу в своем бежевом шерстяном пиджачке и насвистывает с видом свободного человека. Герэ и в самом деле ощущал себя свободным, юным и торжествующим. Он сам не отдавал себе отчета в том, что в этот памятный день самое большое удовольствие ему доставило не восхищение клерков, не отмщенное унижение, не взгляды нескольких женщин, а выражение ужаса и отчаянной трусости, которое он перехватил в глазах Мошана, когда поднялся, чтобы выпроводить его за дверь.
По дороге к террикону он повстречал собаку – та бросилась к нему с лаем, виляя хвостом вне себя от счастья, и впервые не отстранилась, когда Герэ поймал ее за ошейник и погладил. Собака, похоже, чувствует, подумалось Герэ, что он перестал бояться. Словно бы раньше она чуяла исходящий от него запах страха и потому шарахалась от его руки. Он разделил с ней сандвич, присев в тени одного чахлого деревца, чудесным образом выросшего на этой золистой почве. Позднее именно эта незатейливая картина вставала перед глазами Герэ воплощением самого глубокого и реального счастья: собака, черная тень террикона на залитом солнцем поле, запах хлеба и горчицы, и ослепительное дружественное солнце, навевавшее мысли о загаре на южных пляжах, какие он видел в журналах у Николь и на афишах туристического агентства. В тот день в обычном месте собака рассталась со счастливым человеком, и в пансион «Глициния» вошел счастливый человек.
Хозяйка, однако, находилась в состоянии войны. Захмелевший от успехов и позабывший об объявленной войне жилец на самом деле только оттого так вольготно рассиживался в кафе и в поле, что ожидал встретить в своем убогом пансионе тот самый взгляд, в котором накануне и родился на свет преображенный Герэ. Этот взгляд был основанием и истоком его сегодняшнего персонажа, и он рассчитывал получить в нем подтверждение своего нового бытия и почерпнуть сил. Но в глазах мадам Бирон не существовало больше ничего – ни опасного бандита, ни даже жалкого постояльца: она не смотрела на него вовсе, она его не замечала.
На столе стоял холодный суп, ветчина с картофельным салатом и треть рисовой лепешки; другую же заканчивал старик Дютиё, удрученный тяжким похмельем. В столовой царила тишина. В ответ на звонкое приветствие запоздалого постояльца послышалось нечленораздельное ворчание; Герэ посмеялся над собственным опозданием и начал было рассказывать о веселом застолье в кафе, как вдруг заметил, что никто его не слушает. Он сначала обиделся, а потом рассердился, как школьник, принесший домой образцовый дневник с хорошими отметками и натолкнувшийся на безразличный прием родителей.
– Я послал куда подальше поганую свинью Мошана, – не сдержался все-таки и заявил он с гордостью.
Хозяйка бросила на него взгляд, в котором он прочитал иронию и полнейшее презрение, и мгновенно от этого взгляда протрезвел. «Невелика заслуга, – осадил он сам себя, – заткнуть рот жирному унтеру в метр шестьдесят ростом… Это следовало сделать десять лет назад, подумаешь, подвиг, нашел чем гордиться. Хорошенький подвиг для мнимого убийцы, семнадцать раз пырнувшего ножом несчастного бельгийца и сбросившего его живьем в канал…» В эту минуту Герэ впервые почувствовал, как за ним захлопывается западня.
Он вдруг испугался, что она заподозрит обман. И понял, что особенно сейчас, после дня торжества, более всего, даже более возможного ареста он боится, что она перестанет считать его преступником, что в ее ясных хищных глазах сотрется образ Герэ-головореза, образ, позволивший ему целый день прожить человеком. А что, если найдут убийцу? Настоящего. Если она узнает, что дерзкое преступление совершил не он? Если догадается, что вовсе не злость «дюжего мужика», как ей представлялось, а простая случайность сделала его обладателем драгоценностей?..
Он смутно чувствовал, что такое открытие коренным образом все бы изменило и деньги, которых она так откровенно желала, обесценились бы для нее на три четверти. Что банкноты, не будь они вымазаны густой кровью жертвы, сделались бы в ее глазах «грязными». Это ощущение пронзило его, и он на секунду замер с поднятой вилкой и опущенной головой, лишившись разом аппетита и мыслей. Старик Дютиё не произносил ни слова, она подавала бесшумно, даже без тех редких отрывистых комментариев, какими удостаивала своих постояльцев прежде. И новый Герэ начинал постепенно распадаться: он застегнул ворот рубашки, затянул галстук, уронил вилку, смутился. Ему казалось, что он жует слишком шумно, что рука его одрябла, а мускулы сдулись.
Когда Дютиё поднялся, угрюмо буркнув: «Спокойной ночи», – ему захотелось его удержать, сыграть с ним в карты и даже завести разговор о войне 40-го и плене – излюбленной теме старика, давно набившей всем оскомину. Но дедулю мутило после вчерашнего, и задерживаться он был не расположен, так что вскоре Герэ остался за столом один; он сидел, положив руки по бокам от тарелки, подавленный, скованный, переходя от стыда к отчаянию и от отчаяния – к желанию позвать на помощь… но кого? Эта женщина казалась бесстрастнее гранита. Как несбыточный сон, вспоминались ему те несколько минут, когда она смеялась, говорила об орхидеях, о солнце, о том, как ей будут массировать большие пальцы на ногах; те несколько незабываемых минут, когда лицо ее озарилось светом очарования, молодости и поразительной красоты.
«Она мне нравится», – говорил он себе с изумлением, но сильнее изумления было сожаление о том, что она больше не старалась его обольстить. Между тем ее бесформенный на первый взгляд силуэт, подобранные волосы, скрытное, отмеченное печатью времени и горечи лицо казались ему отныне отражением его собственной судьбы. Несуразные мысли одолевали его затуманившийся разум: побежать наверх, взять кожаный мешочек, высыпать все драгоценности на кухонную клеенку, отдать их ей, умолять ее, если понадобится, их принять. В затмении своем он даже мечтал броситься к ногам печальной и мрачной домохозяйки, предложить ей свою жизнь, кровь, сокровища – все, что угодно, лишь бы только она еще раз взглянула на него с тем загадочным уважением и желанием… Речь, понятно, не о том, чтоб она его полюбила, думал он, вернее, силился так думать, нет, просто ему хотелось, чтоб она обратила на него внимание, чтоб восхищалась им как мужчиной и как героем. Потому что новый для него образ героя и мужчины, в котором она ему сегодня отказывала, не имел ничего общего с тем, который отражался в глазах Николь: последний был слишком примитивным, однозначным, лишенным притягательности.
Хозяйка мыла посуду размеренными привычными движениями; и вдруг он не выдержал, ударил кулаком по столу, да с такой силой, что тарелка подскочила и разбилась о кафельный пол. Мадам Бирон, хотя и стояла к нему спиной, даже не вздрогнула, лишь обернулась через плечо.
– Боже мой! – закричал Герэ. – Боже мой! Вы что, мне слова сказать не можете? Что я такого сделал? За шаль извиняюсь, я не нарочно…
Ничего не отвечая, она тяжело наклонилась и метелкой собрала осколки на совок, «явно преувеличивая усилие», – подумалось Герэ. Она намеренно старалась казаться старее и утомленнее, чем была на самом деле. Она не стремилась больше ему понравиться, она его отталкивала. Да что ему за дело, в конце-то концов, уговаривал он себя. Какое ему дело до того, что эта взбалмошная, грубая и жадная особа к нему охладела? Он отдаст ей часть добычи, треть, половину, если она захочет, а на остальное уедет в Сенегал или еще куда-нибудь и станет жить там припеваючи. Так чего ей еще надо? Так твердил он про себя безо всякой логики, потому что откуда ей было знать, что он уже сдался и оставил ей отступного.
– С вас три пятьдесят за разбитую тарелку, месье Герэ, – сказала она. – Я запишу на ваш счет.
– Да плевал я на три пятьдесят! – гаркнул он и в подтверждение своих слов еще сильнее хлопнул по столу, желая, чтоб стол сломался, чтоб все полетело на пол и разбилось и чтоб нанесенный урон пробудил в ее потухшем взоре искорку интереса.
Ничего подобного не произошло, а он только отбил себе ладонь. Не сознавая, что ведет себя как маленький, он поднес ушибленную руку к губам.
– Больно, – буркнул он с обидой, словно бы мог рассчитывать хоть на толику жалости с ее стороны.
Тем временем она повесила на место тряпку, расшевелила золу в печи, сняла фартук, сложила – и все это не глядя на Герэ, будто бы его здесь не было. Сейчас она уйдет спать, а он останется – в пух и прах побежденный победитель на жалком, выложенном плиткой поле боя. Тем не менее он не посмел шевельнуться, когда она выходила, и еще добрых пять минут после ее ухода просидел неподвижно в изнеможении и отчаянии, положив обе руки на скатерть, слушая тиканье настенных часов. Затем поднялся к себе, не заперев двери, подошел к печи, протянул руку за мешочком, но брать не стал. Не раздеваясь, он повалился на кровать и до самого рассвета курил сигарету за сигаретой, глядя, как при электрическом свете,