обманутым. Но если они чувствуют себя обманутыми, надо сказать им, что на них махнули рукой и что за все кошмарные двадцать последних лет не было никого, кто мог вытащить их из этого, кроме них самих. И мы – меньше всего. А нам остается только жаловаться, и, бог свидетель, мы только этим и занимаемся. Тем и держимся. Аминь.

Катастрофа!.. Я в ужасе вспомнила, что бросила прямо на полдороге одного из персонажей: беднягу, очарованного затылком Элеоноры, на улице Пьера Шаррона, который должен был сыграть в ее жизни роль чего-то странного и неотвязного. Вот он уже и забыт, а ведь я что только не делала, чтобы заинтересоваться им, я ведь прекрасно вижу, что он никуда не исчезал. Каковы бы ни были мои макиавеллиевские замыслы – это был человек, который пристально смотрел на профиль Элеоноры в ресторане, залитом солнцем. На этом его роль и кончается. Каждый может потерять по дороге статистов, но этому из вежливости, прежде чем вычеркнуть его из моих записок, я дам имя: его зовут Жан-Пьер Больдо, он служит в банке двадцать лет, очень мало получает, и, как принято говорить, он – добропорядочный гражданин. Вовремя, хотя и с трудом, платит налоги, его жена – ни то ни се, дети весьма посредственны, и каждый день он ездит на метро до станции «Обер». Он заранее просчитал все пересадки в метро, это интересовало его с точки зрения технической – в сущности, ему следовало стать инженером. Он надеялся, что отношения между людьми будут попроще и что каждое утро спускаться по лестнице и каждый вечер подниматься будет для него чем-то вроде праздника. К несчастью, все оказалось слишком сложно, слишком абстрактно, а его ликующий энтузиазм не нашел никакого отклика среди окружающих. Теперь, однако, он более или менее устроен; он держит в зубах карточку для проезда в метро, каждый вечер возвращается домой вовремя и, смотря по обстоятельствам, усмиряет детей или дает им взбучку. В тот день, когда он увидел Элеонору, его уже столько раз толкнули у турникетов, он сделал столько пересадок, так вспотел и так задыхался в этом лабиринте, ставшем для него худшими на свете пампасами из самого зверского вестерна, что он, еле живой, вышел на Елисейских полях. Там, решив использовать подвернувшийся случай и не придумав для своего начальника, месье Коле-Ройара, никакого оправдания, кроме гриппа (во всяком случае, это позволит ему не ходить на работу после полудня), он решил позавтракать в закусочной на улице Пьера Шаррона. Там-то он и увидел Элеонору, как видят кого-то, кого ты всегда знал, хотя совершенно ясно, что он никогда не был с ней знаком. Некоторое время спустя, погруженный в мечты, он ехал в метро по своему обычному маршруту, по неизменной траектории, которая была его судьбой, и как раз в тот момент, когда я это говорю, пришел к выводу, что надо забыть Элеонору навсегда. Жан-Пьер Больдо уходит со сцены.

Бруно ждал; он был счастлив. Он вошел в круг друзей Ван Милемов. Себастьян и подшучивал над ним, и поддерживал его, ситуация развлекала его, и в этом он был поддержан Элеонорой, она же воспринимала Бруно только как любовника, которому отдала свое тело, не более. Но когда он просыпался рядом с ней и нежными, просящими ласками будил ее, то приходил в восхищение, видя, как она будто удивляется чему-то, зевает и поворачивается к нему, и они, обнявшись, прижимаются друг к другу; он приходил в восхищение, чувствуя, как от его ласк учащается ее дыхание. Ни его слова, ни мысли, казалось, не могли заставить Элеонору потерять душевное равновесие, растрогать ее или вынудить смириться. Сжавшись в комок, с огнем в крови, он тихо ждал, когда она начнет охоту на него. Тем временем Робер Бесси вернулся из Нью-Йорка. Он провел три трудные недели, дела шли неважно, и по этой причине был вынужден пичкать себя транквилизаторами. Он вернулся в Париж в таком же упадническом состоянии, в каком уезжал. То есть он был все тот же: маленький, толстый и неуверенный в себе. Единственное, что его утешало, – мысль о славных друзьях Ван Милемах, красивых Ван Милемах, которых не задевали финансовые бури, и мысль о Бруно, таком прекрасном, таком неразумном, который взлетел достаточно высоко благодаря терпению и полученным концессиям. Его чувство к нему было настолько же сдержанно, насколько и безнадежно, он никогда не надеялся на страсть, но из-за него он, сорокалетний Робер Бесси, стал ранимым и безутешным, словно малое дитя. В аэропорту никого не было, но дома он нашел записку; это была квартира на улице Флери, над которой, этажом выше, жили Элеонора и Себастьян, он оставил ее за собой, потому что это было место первых встреч с Бруно, теперь же квартира была пуста, в ней не было ни жизни, ни цветов, и было в тысячу раз больше безнадежности, чем в покинутой на северном побережье квартире Ван Милемов. Существует некая форма комфорта, блеска и благополучия, которая служит для двоих, десятерых, а когда ты один, как в случае Робера, – это бесчеловечно. Для чего эти два кресла в стиле эпохи Регентства у пылающего камина, для чего прелестный вид из окна на парижские крыши, для чего эта кухонька, прекрасно оборудованная – настоящее маленькое электрохозяйство, для чего вешалка в прихожей, где он повесил свое пальто, для чего чемоданы со сказочными этикетками «TWA», «NEW-YORK», «PARIS», для чего это лицо в зеркале, плохо выбритое, с бородой, которая ему никогда не нравилась? Он попытался объяснить это пресловутым сдвигом во времени, на который, как правило, ссылаются все, кто путешествует. Жалкие астронавты, они быстро перемешали недостаток собственных жизненных сил с великими шаблонами века: расстояние, время, нервное истощение. Короче, он принял несколько таблеток, полудопингов-полутранквилизаторов, и, двигаясь, как сомнамбула, принял ванну, побрился, переоделся и т. д. Он приехал в три часа дня по местному времени, сейчас было пять, тоже по-местному, а ему казалось, что уже полночь, разница сказывалась. Вместо того чтобы позвонить к себе в бюро, он сел на кровать, будучи совершенно не в состоянии разбирать чемоданы, и стал ждать. Прошел час, который показался ему вершиной одиночества и грусти, и раздался звонок. Это были Себастьян, Элеонора и Бруно, которые звонили из бара: они не хотели беспокоить его раньше, потому что ему, видимо, хотелось отдохнуть. У них еще и благие намерения, у этих преступников… Он изобразил радость и веселье, а когда Бруно сказал в трубку (у него появился новый голос, у Бруно): «если хочешь, мы можем за тобой заехать», «если хочешь, можно встретиться прямо сейчас», «если хочешь, мы сейчас приедем к тебе», он мгновенно и окончательно понял, что слабые уколы в сердце, которые он ощущал, слыша это «можно встретиться» и «мы», без всякого «я» и «они», – это предвестники мучительно громких тамтамов, которые уже не оставят его в покое. Они, они, теперь всегда будут они, и это будет адом. Он был совершенно одинок – переодевшись и побрившись заранее, он час ждал, когда его позовут, вернее, к чему приговорят, а потом еще полтора часа. Впрочем, сказал он себе с насмешкой, тут действительно никто не виноват – ни Бруно, про которого он прекрасно знал, что тот предпочитает женщин, ни Себастьян, который никогда не принимал всерьез подобные истории – это твое дело, что там говорить! – ни Элеонора, которая получила то, что ей нужно, и которая, если уж говорить начистоту, запросто могла оттолкнуть Бруно, чтобы вернуть его Роберу. Но никто никогда никого не может вам вернуть: если уж взял – храни. И он, добрый и славный Робер Бесси, тоже был на это неспособен: отправляясь на встречу с тремя легкомысленными обманщиками, он чувствовал себя как Даниил, спускающийся в яму ко львам. Только Даниил был красив, строен и юн, и львы улеглись у его ног. Эти же львы налетели на него весело и мило, и когти их изящных лап были аккуратно подпилены. Не подозревая того, они, в сущности, его истерзали и проводили домой одного, в квартиру, где единственным живым предметом был его чемодан. На всякий случай он положил еще две маленькие таблетки в карман жилета, спасительного жилета, потом стал ждать; глядя на свои ноги, на безукоризненную черноту великолепных ботинок от Сакка, купленных за тридцать долларов на 5-й авеню (пару таких же отличных мокасин он привез Бруно), он ждал, когда наступит ночь и придет час принесения его в жертву.

Город пуст, и мысль о том, что люди могут и не захотеть туда вернуться, показалась мне даже привлекательной. Я знаю, все они сейчас едут по дорогам, в своих машинах, направляясь навстречу удовольствиям или, может быть, мучениям, я же чувствую себя свободной и защищенной. Как та птица, что живет напротив меня, в сущности, мой ближайший сосед, и которая устроила себе укрытие на гладко спиленном дереве, – вид у него, тем не менее, был очень живой, куда более живой, чем у других деревьев, покрытых листьями, почками и обещаниями. Дерево было голое, выглядело увечным, но на самом деле не было таким. Уж не знаю, за это ли его любили или потому, что там было удобно – кукушке лучше знать, но только оно все было усеяно птицами. Сидя на этом распиленном чурбане – по-моему, подходящее выражение – весной, к моему живейшему неудовольствию, они больше действовали на слух, чем на чувства, при этом выделялся мой сосед. В Париже деревья всегда подрезают на рассвете. Рабочие, повиснув на высоте, отпиливают куски от несчастных каштанов, а я всегда больше трясусь от страха за этих смелых людей, чем от злости за то, что они меня разбудили.

Как будто, чтобы утешить его – я снова говорю о своем дереве, – птицы выбирали для своих убежищ срезанные сучья и обрубки. Люди тоже часто поступают именно так. Ты только взгляни на этот сюжет, говорю я себе, на тот, которым я стараюсь прикрыться. Умереть можно от самых разных причин, притом не

Вы читаете Синяки на душе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату