Флейта начинает веселеть.
— Российская империя держится только немцами. Стоит голштинцам уйти, и пиши пропало. Нет подлости, на которую не способен русский кацап. Вот почему от Рюрика, первого русского немца, и до нынешнего дня основано все на рабском предательском страхе. И вот почему жандармы у нас останутся всегда. Царя не будет, а жандармы будут. Да что говорить о царе, если и с Богом то же? Русский ведь только снаружи помазан церковным елеем, а дай ему волю, он тотчас же бросит крестить, отпевать и венчаться. Тьфу, быдло, песья кровь!
Булгарин уложил флейту в ящик и начал чинить перо.
На Невском Государю встретился пьяненький чиновник.
— Ты где служишь?
— В пожарном депе.
Государь улыбнулся.
— Депо не склоняется.
— Перед Вашим Императорским Величеством все склоняется.
Вчера мне случилось присутствовать при необыкновенном разговоре. Дело в том, что Николенька переводится на Кавказ в Казачий полк:
участием в боях надеется он выиграть по службе. Теперь казак наш делает прощальные визиты; к барону Дантесу отправились мы вдвоем. Барон нас принял полулежа на кушетке с подвязанной рукой.
— И я просился на Кавказ, но Его Величеству не угодно было изъявить согласие.
— Очень жаль, — ответил Николенька, — мы вместе могли бы покорять черкесов.
Через полчаса явились еще два гостя: виконт д'Аршиак и князь Гагарин. С первым я и прежде встречался у барона; второго частенько видал на балах и в театре. Странная беседа завязалась между ними: оба стали рассуждать о том, что время идет к концу.
— На чем же вы утверждаете ваше мнение? — спросил барон д'Аршиака.
— Прежде всего, разумеется, на словах Спасителя о полноте времен и о близкой жатве. Планета наша заметно дряхлеет. Везде слухи о войне, повсюду безначалие. Неслыханный разврат и оскудение любви. История должна скоро кончиться.
За чайным столом речь зашла о Кавказе, о красоте диких скал, о стычках с горцами. Николенька заметил, что прежней кавказской поэзии теперь не найти.
— Да, — подхватил Гагарин, — это так. Мир принимает иную внешность. Меняется не только рельеф земли, но и самый климат. Еще любопытнее частные случаи повседневной жизни.
— Нельзя ли узнать, какие именно?
— Да вот вам примеры. У князя Голицына, министра духовных дел при покойном Государе, кормили собачек с тарелки, изображавшей страсти Господни. Какой-то Соболевский в пьяном виде водил для потехи жида по храмам, заставляя креститься и класть поклоны. Этот же самый еврей — имя ему Элькан — пришел в восторг, когда посудному фабриканту вздумалось отпечатать портреты его на фаянсовых урыльниках.
— Ну, для жида это, пожалуй, извинительно.
— Не забывайте, что и он потомок Авраама. Далее. К одному весьма известному сановнику в день Светлого Воскресения камердинер обратился со словами: «Христос Воскрес». Что же барин? Немедленно велел высечь слугу за дерзость, причем заметил: «Это тебе спьяну, должно быть, показалось». Наконец, я своими ушами слышал, как отец семейства на вопрос малолетнего сына: «Что значит нищие духом?» — ответил: «Дураки».
— Но ваши примеры убийственны, — сказал виконт.
— Подождите, еще не все. Генерал Михайловский-Данилевский спрашивал Норова, видел ли он в Иерусалиме мощи Христа? Приглашаю вас серьезно подумать об этом вопросе, немыслимом в устах мужика или богомолки. Его задает православный писатель, историк, государственный человек. Разумеется, в эпоху средних веков все эти остроумные кощунники подверглись бы отлучению; кое-кто попал бы и на костер. А теперь им раз в год на словах угрожает анафема, которой они не слушают, потому что в храмы не ходят. Восточная церковь особенно снисходительна. Наши священники с легким сердцем отпевают самоубийц, между тем от католического патера самоубийца, как ослушник церкви, погребения не получает.
Виконт сомнительно покачал головой.
— Церковная дисциплина, милый князь, увы, опоздала. Пожар революции растет.
— Но он не так страшен. Революционных идеалов может хватить еще лет на сто, не более. Человечеству перед концом захочется мирной жизни, невинных удовольствий: кто может их дать, кроме церкви?
— Еще вопрос, князь. Почему и Христос и апостолы о самоубийстве ничего не говорят?
— Дорогой виконт, вы забываете, что в словах Христа «претерпевший до конца спасен будет» уже таится осуждение самоубийству. Вспомните, кто из апостолов лишил себя жизни? Иуда. Стало быть, самоубийца-христианин ео ipso уподобляется предателю. И вообще, это такой нелепый и страшный грех, что Христу даже невозможно было говорить о нем.
— Значит, вне церкви нет спасенья?
— Нет и быть не может.
Девятнадцатилетний граф Алексей Толстой живет на большую ногу. Держит чистокровных орловских рысаков; заказывает для своих дворовых богатейшие гербовые ливреи, а для себя по пятнадцати пар перчаток на каждый день; одевается как парижанин. Выезжает на концерты и балы, на медвежьи облавы; забавляется в великосветском кругу катаньем с гор. Вчера Толстой был в Зимнем дворце на блинах у Наследника.
Туманный полдень. Пряча руки в обшлага темно-синего шлафрока, граф озабоченно прохаживается по своей великолепной гостиной. Портьера распахнулась: стуча когтями, вбежал стриженый пудель; за ним показался моложавый круглолицый генерал.
— С добрым утром. Отчего ты такой кислый?
— Рифмы не выходят.
— Попробуй без рифмы.
— В самом деле. Что ж, дядюшка, добились представленья?
— Нет, Чернышев не пускает. Да я перехитрю: недаром хохол. На пороге вырос камердинер.
— Господин Егоров.
— Проси.
Афродит привез от Брюлова едва успевший просохнуть портрет молодого графа.
Как пленителен этот женственный юноша-атлет с продолговатым породистым лицом, с мечтательно-вдохновенным взором под роскошно взбитыми кудрями!
На бархатном казакине белый отложной воротник. Через плечо ягдташ, в руках двустволка со взведенными курками; у ног выжидает, подняв морду, охотничий пес.
За блинами поэт и художник разговорились.
— И что всего обиднее, ваше сиятельство: мальчишка-то способный. Как привел я его к себе, хмельного да избитого, проспался он и прямо за карандаш. — «Что, мол, такое пишете, Николай Алексеич?» — «Стихи», говорит. Один стишок я захватил: прикажете прочесть?
— Прошу.