В осенние ясные дни с городского откоса сквозит голубым прозрачным туманом заволжская даль. И опять непонятною скорбью томится сердце.
Не от этой ли глухой тоски спасались наши предки, когда на легких просмоленных челноках, целыми семьями, с убогим скарбом, в зипунах и лаптишках, пробегали, робко озираясь, великий водный путь от волжских истоков вплоть до Хвалынского моря?
Ведома была и князьям эта вещая кручина; чтоб ее размыкать, седлали они коней, скликали дружину и в обгон с быстровейным ветром мчались неоглядной цветистой степью навстречу половецким ватагам. И где-нибудь под ракитой у пересохшей речонки, перед трескучим костром, пока поспевала, капая жиром, на конце копья ощипанная наскоро дичина, слушал рокотание Баяновых струн отдыхавший князь.
А разве не смиряла неотвязную печаль благодать молитвы? Не проходили разве один за другим по безмолвному бездорожью кроткие отшельники; не ставили там и сям келий, часовен, скитов, и разве не была перед ними раскрыта, как Библия, тайная книга жизни?
Два откровения ведает православный подвижник: небесное и земное. В Писании премудрость Слова и песней Давидовых; в пустыне звезды, птичьи голоса, шелест трав.
— Последний вечерок мне осталось служить вам, барышня: сердце надрывается.
— Полно, Мавруша. Ведь ты теперь вольная и муж у тебя художник.
— Ах, барышня, на что мне воля? Куда ее? А муж как чужой. Уткнется в свои картины и знать ничего не хочет.
— Однако ты любишь его.
— Барышня моя, золотая голубушка, Наталья Соломоновна! Убейте меня, окаянную, прогоните с глаз долой!
— Да что такое? Ты уж не пугай меня. Сейчас же говори, слышишь?
— Слушаю, барышня. Все расскажу, как на духу. Не гневайтесь только. Позапрошлого года гостили у нас тарханские господа. И приказали вы мне в горелки бегать.
— Это когда тебе дурно сделалось?
— Да-с. Горела я с ихним барином, а догонял Афродит. Сами изволите знать, какая он рохля. Спотыкнулся об клумбу да и дрюкнулся, как мешок. Я только у павлятника остановиться хотела, а барин меня как схватят.
— Продолжай.
— Я и упала без памяти.
— Это все?
— Да-с. Только с того самого часу лишилась я покою. Полюбился мне барин пуще жизни.
— Зачем же ты Афродита обманула?
— Не его я, а себя хотела обмануть. Думала, замуж выйду, и дурь забудется. А она еще лютей. Хочу просить вас, барышня, да не смею.
— Не бойся, говори.
— Как бы Афродита моего отправить на ученье в заморские страны? Уеду я с ним, и всему конец.
— Хорошо, Мавруша, я устрою.
Афродит накануне отъезда в Петербург ночует в чуланчике рядом с комнатой барчука. Любопытные лунные лучи, скользя, дают разглядеть на круглом столике зеркало, шкатулку, карманные серебряные часы, ящик с красками, кисти и палитру. У кровати на стуле сюртук с пелериною, картуз и трость.
Что за живописный уголок в горах! такие точно пейзажи приходилось Афродиту копировать в Ступинской школе. Только на этом ландшафте облака как огневые клочья; трава пылает ярко-зеленым бархатом; в озере вода точно синий купорос; белее сахара горные вершины. И на уступе скалы Афродит, замирая, видит великолепного старца в пышной лазурной мантии. Старец вдохновенно опирается на арфу; к ногам его припал, склонясь златорогой головкой, маленький белый олень.
— Вот я и дома, — радостно вспоминает Афродит. Ему хочется погладить оленя, приласкаться к старцу; непонятная сила удерживает его. Старец и олень расплываются, клубятся, тают, исчезают. Чу! колокол. На утесе, в розоватой утренней полумгле светится белый храм.
Отпустила я, гвардии поручица Елизавета Алексеевна Арсеньева, крепостного своего человека Епафродита Егорова на волю. Отныне и мне, и наследникам моим до него дела нет и волен он выбрать род жизни, какой захочет.
— Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
— Аминь. Господь тебя благословит. Как имя твое святое?
— Николай.
— Клади поклон перед Царицею Небесной; помолимся. Теперь приложись. Ну, что?
— Точно огнем обожгло.
— Слава Тебе, Господи. Посиди со мной. Крест уготован тебе тяжелый. А ты не бойся. Не одни премудрые садовники получат награду: будет дано и тем, кто в вертограде Христовом исторгает ядовитые плевелы из Его пшеницы.
— Я, батюшка, не понял ничего.
— И слава Богу, что не понял. Это дело хозяйское, не наше.
— Как же мне быть?
— Во всем полагаться на волю Божию. Вот самая мудрая надежда. А теперь прощай: иди, на что послан. Боже, пощади создание Твое.
Под вековой раскидистой липой, в невылазной чаще бурьяна, крапивы и лопухов притаилась бревенчатая келья. В ней семь больших деревянных подсвечников, икона Матери Божией, на скамье в изголовье камень.
Печерский старец среднего роста, коренаст, сутуловат. Светлая борода с выступающими длинноватыми усами; глаза как васильки.
Нынче в день Покрова Пресвятой Богородицы старец служил раннюю обедню.
— Ступай, — шепнул Николенька Мишелю.
И медленно начал спускаться по шатким ступенькам. На душе точно в безоблачном осеннем небе. Краснеют, золотясь и дрожа, последние листья на облетевших ветках; высоко звенят, перекликаясь, запоздалые стаи журавлей.
Николенька не успел дойти до монастырских ворот. Внезапный треск и тяжелый прерывистый топот заставили его вздрогнуть. По тропинке мчался Мишель, взъерошенный, красный, сжимая кулаки.
— Что с тобою?
— Он меня избил.
— Не может быть.
— Избил, говорю. Как схватит вдруг палку и на меня. Я кричу: батюшка, что вы? А он свое. Отколотил, да и вышвырнул за дверь.
— И ничего не сказал?
— Ни слова.
На ярмарке, у краснобородого в белой чалме азиата, ко дню рожденья Мишеля бабушка нашла бухарский халат.
Золото-синие и черно-зеленые переливы павлиньих перьев изузорили плотную парчу; чешуя океанской крылатой рыбы, хвосты райских птиц разбегаются, искрятся и струятся. Тут и там набрызганы алые розы, наляпан багряный мак. Шемаханская шелковая подкладка играет на солнце то огненным, то радужным самоцветом.