Белая спаленка Ивана Иваныча точно алебастровая бонбоньерка. Ширмы как мел; простыни и подушки чище снега; с потолка прозрачный фонарик светит матовым пятном.
Двери Тихоновской церкви настежь; звонят к обедне. С улицы Ивану Иванычу виден иконостас; лики угодников дышат любовью и кротостью.
Из царских врат выходит Император Павел: под малиновой мальтийской мантией цареградский далматик; в правой руке осьмиконечный крест.
— Я иерей по чину Мельхиседекову.
Император осенил народ крестом и скрылся в алтаре. Мимо Ивана Иваныча спешат богомольцы. Сколько знакомых! Соломон Михайлыч и жена его, Николенька с сестрой, Юрий Петрович, Афродит. Император опять появляется с чашей; на нем терновый венец.
— Мир всем.
Вот прошли покойница жена и Володя. От нестерпимой тревоги Иван Иваныч готов упасть. Беспомощно он простирает дрожащие руки и безнадежно кричит:
— Пустите меня!
Но лики с иконостаса глядят сурово. Император вознес чашу: все пали ниц.
— Пустите, я хочу быть с вами!
— Ты не наш.
Каждодневно выметай свою избушку, да имей хороший веник. Станови утром и вечером самовар, да грей воду, подкладывая угли.
Все делай не спеша, помаленьку; добродетель не груша: сразу не съешь.
— Намерен я, Володя, говорить с тобой.
— Приказывайте, папенька.
— Дай совет мне.
— Что вы, папенька; смею ли я?
— Не только смеешь, обязан. Давно уже смущаюсь я, что мы разных вер. И нет надежды у меня соединиться за гробом с тобою и твоею матерью. А вы эту надежду имеете. Восточная церковь сольется с Западной при конце веков.
— Успокойтесь, папенька, умоляю. Что это у вас?
— Это? Видишь ли, Володенька, ходил я к старцу.
— К старцу? Вы?
— И не один, а с Древичем.
— Что же старец?
— Не знаю, о чем он Древичу говорил, только выскочил Древич от него весь красный и без орденов. Батюшка тут же ордена ему вынес. — «Оттого они свалились с груди твоей, что получены не по заслугам». А мне дал вот этот листочек. Я прочитал, но не могу понимать.
— Что же тут непонятного, папенька? Изба — это душа христианская, веник — покаяние. Самоваром называет старец молитву.
— Володенька… Я больше не могу… я хочу быть с вами… С моим благодетелем Государем, с друзьями моими, хочу жить вечно. Решился я, дружок мой, принять православие.
Натуленькин альбом в темно-малиновом с золотыми гирляндами и веночками переплете; чеканная застежка в виде египетского жука.
На заглавной странице Николенькин французский мадригал с карандашной виньеткой.
Акварель Владимира: белые развалины среди голубых утесов; желтая луна;
всадник в бурнусе и тюрбане скачет по кремнистой тропе.
Мишель старательно оттушевал степного ворона, поникшего над лирой;
стихи к рисунку трудно разобрать.
— Вы не можете не видеть моих чувств, Натали. Боже мой! Жить подле вас, бродить по этим улицам, дышать одним воздухом с вами… Натали, я вас люблю; Нам предстоит разлука, но… что бы со мной ни случилось, я буду вечно ваш.
— Что же вы хотите, Вольдемар?
— Натали, не лишайте меня надежды. Неужели не ясно для вас, что Мишель недостоин любви вашей?
— Может быть. Но покуда он жив, мое сердце принадлежит ему.
Грандиозный сияющий бальный зал. Оркестр поет. Плывут и падают волны полонеза. Дамы улыбаются Николеньке; та, что всех прекрасней, подает ему букет белых роз.
Конца нет роскошным покоям; сколько гостей!
Но чем бы ни вздумалось заняться Николеньке, куда бы ни пошел он, за ним неотступно следят чьи- то черные глаза.
Чьи? Он вспоминает и не может вспомнить.
Пробует Николенька забыться в певучих разливах вальса: зловещие глаза насмешливо смотрят вслед; пытается утопить тревогу в шипящей пене: под пристальным взором дрожит в оробелой руке бокал. Николенька подходит к зеленому столу, ему повезло, но опять сверкнули хищные глаза — и карты смешались.
В ярости бросает он белый букет в ненавистное лицо.
Раскаты грома, удушливый тяжкий дым; светлые залы рушатся. Над обломками встает исполинский крест.
Николенька хочет отступить; крест упал на него. С треском ломаются кости, кровь струится. Непроглядная тьма.
Вдруг издали блеснул огонек. Все ближе он светит, и тьме его не объять. Николенька проснулся: в переднем углу под иконами сияет лампадка.
Дорожный погребец обтянут барсучьей кожей; четыре медных скобки по углам.
Ключ щелкнул; под крышкой серебряный плоский ящик с десятью фаянсовыми перегородками; в каждой варенье: клубничное, вишневое, смородинное, малиновое, костяничное, из крыжовника, из китайских яблочков, из дынных корок, розовая пастила и сотовый мед.
Николенька снимает конфетный прибор и видит на подносе провесную ветчину, телятину, белорыбицу, пирожки, цыплят, творожный с тмином сыр.
Снят и поднос; под ним блестит восьмигранный походный самоварчик; четыре выгнутые ножки у него отвинчены и хранятся отдельно с ложечками, вилками и ножами. Китайская лаковая чайница, солонка; судки с уксусом, перцем и горчицей; плетеная фляжка; в ней ром.
Российский необъятный простор однообразен лишь с виду. Разумеется, если скакать сломя голову с курьерской подорожной, вряд ли что разглядишь, кроме пестрых будок и часовых.
Везде одни и те же бесконечные столбовые и проселочные дороги; ряды берез, канавы, шлагбаумы, мосты, полосатые столбы с цифрами; города, городки, городишки, села, деревни, хутора. Везде помещики, чиновники, офицеры, попы, купцы, мещане, солдаты, мужики, и как будто все на одно лицо. В каждом городе белый с колоннами собор, серые казармы, желтые присутственные места, кирпичный острог. Те же фраки, рясы, мундиры, поддевки, армяки, сарафаны, платочки, шали, чепчики. И как будто все те же исправники и те же заседатели колесят, трясясь над ухабами, в крытых и некрытых тарантасах, вдоль дремлющих степей и колыхающихся нив.
Так кажется случайному путнику, зевающему в тележке под надоедливое неровное звяканье почтового колокольчика, а попробуй этот путник пристать где-нибудь в захолустье да пожить с неделю, чего