огромный серый узел, по-видимому, с бельем.
Когда Шумский поравнялся с девчонкой, она уже встала и начала со страшными усилиями взваливать на себя огромный узел, в котором, по-видимому, было более пуда веса. Стараясь взвалить на себя узел, девчонка вдруг потеряла равновесие. Узел шлепнулся на панель, а она, поскользнувшись, упала тоже около него.
– Стой! – заорал Шумский так, что извозчик вздрогнул и повис на вожжах.
Офицер соскочил с дрожек и подбежал к девчонке так быстро, что даже напугал и ее.
– Что? Белье? Тяжело? Далеко несешь? – выговорил он.
Девочка, оторопев, не ответила и, поднявшись на ноги, только косилась на барина.
– Белье?
– Белье-с, – тихо отозвалась она.
– Далеко ли несешь?
– А вон туда, – махнула она худой, костлявой рукой.
– Далеко ли?
– Далече.
– Извозчик, – крикнул Шумский. – Иди, что ли, слезай. Ну! Вот бери узел, вали на дрожки.
Подошедший извозчик вытаращил глаза на барина; но Шумский вынул блестящий целковый из кармана, сунул ему в руку и крикнул уже сердито:
– Очумел? Вали узел на дрожки, сажай девчонку и вези куда надо.
Через несколько мгновений узел был на дрожках, а между ним и извозчиком, кое-как, как на облучке, села не столько обрадованная, сколько изумленная, почти испуганная девчонка.
– Ну, отвези ее, куда след. А смотри, обманешь, я тебя разыщу и в полиции выпорю.
– Как можно, помилуйте. Нешто возможно, – возопил извозчик обидчиво.
И быстро собрав вожжи, он оглядывал и девчонку, и узел, и лошадь, с таким выражением лица, как если бы случившееся было вовсе не нечаянностью, а ожидалось им еще издавна, как будто во всем случившемся была самая главная задача всей его жизни.
Дрожки с покачивающимся огромным серым узлом двинулись в обратную сторону, а Шумский пошел пешком к берегу с намерением нанять лодку и переехать Неву, а то и покататься. На душе его было весело, радужно, изредка в голове возникал вопрос:
– А граф? Его родительское сиятельство? И тут же был ответ:
– А черт его побери! Хоть разжалывай в распросолдаты. Мне Ева и Ева! А там все, – хоть трава не расти!
XXII
Неожиданное происшествие, встреча с бароном, сначала опасное, но затем благополучно окончившееся, так подействовало на молодого человека, что он забыл самое главное. Шумский забыл, что в это самое утро Авдотья должна была побывать у Пашуты и сказать ей свое страшное слово.
А, между тем, в те самые часы, когда Шумский скакал во дворец и на Васильевский Остров, успев по дороге перерядиться, Авдотья явилась рано утром в дом барона Нейдшильда.
Сначала напившись чаю в комнате Пашуты, мамка начала издалека, намеками предупреждать свою приемную дочь, что у ней есть нечто крайне важное до нее.
– Ты должна, Пашута, – говорила Авдотья, – всей душой послужить Михаилу Андреевичу.
– Не могу и не могу, – отзывалась Пашута, грустно мотая головой.
– Теперь так сказываешь. А когда я тебе выкладу все, что есть у меня на душе, ты мысли свои переменишь. Скажу я тебе такое одно диковинное слово, что ты на самую смерть пойдешь за Михайло Андреевича.
Пашута недоверчиво улыбалась и морщила брови.
«Такого слова нет, – думалось ей, – чтобы я за этого сатану хоть палец на отруб дала, а не только душу погубила».
Наконец, проснулась баронесса и позвала к себе любимицу.
Покуда Ева одевалась, а продолжалось это чрезвычайно долго, Авдотья сидела в горнице Пашуты, понурившись, угрюмая, грустная и все вздыхала.
Она не сомневалась ни одной минуты, что девушку поразит в самое сердце то, что она ей скажет, что эта Пашута, обязанная ей жизнью, волей-неволей станет повиноваться всякому приказу, хотя бы и прихотям ее Мишеньки.
Но выкладывать свою душу, произнести громко давно затаенное от всех, Авдотья все еще боялась. Она охала и вздыхала, как бы идя на страшный ответ и суд. Ей казалось, что самая смерть не будет ей так ужасна, как ужасает предстоящее теперь объяснение с Пашутой.
Наконец, девушка вышла к мамке и объявила ей, что баронесса желает ее опять видеть и побеседовать с ней.
Авдотья двинулась в соседнюю комнату.
Маленькая красивая спальня баронессы вся отделана была светлоголубым штофом. От мебели и гардин до ковра и даже до мелких письменных принадлежностей на столе все было голубое. И среди этого яркого