костюмов до такой степени приблизился к идее скульптурности, что ни один гусарский вахмистр, наверное, не мечтал о рейтузах, равносильных, по выразительности, тем, которые охватывают нижнюю часть туловища m-lle Myeris в «Pilules du diable»*[132]. И надо видеть, как буржуа, весь в мыле и тяжко сопя, ловит глазами каждое движение этих рейтуз!
Сами французы жалуются, что старинная французская causerie[133] постепенно исчезает. И точно: салонов, в которых маркиза разыгрывала бы «провербы»*, а маркиз, в умеренных размерах, предавался бы фрондерству и кощунству, в настоящее время в Париже нет и в помине. Их заменили клубы (но не clubs, a cercles, так как по-французски club означает нечто равносильное тому, что̀ у нас разумеется под названием обществ, составляемых с целью ниспровержения и т. д.), в которых господствует игра, и cabinets particuliers[134], в которых господствует обжорство и адюльтер. Да и мудрено требовать разговора от людей, у которых нет никаких слов в запасе, а имеются только непроизвольные движения, направляемые с целью ниспровержения женских туалетов. Представить их себе разыгрывающими провербы — все равно, что̀ ждать от бывшего крепостного владыки утонченных манер относительно девки Палашки или от железнодорожного хлыща, упомянутого мной во 2-й главе настоящих этюдов, — кроткого обращения с девицей Альфонсинкой. Все, что̀ буржуа может, — это, подобно последнему, «изуродовать» Альфонсинку или, в добрую минуту, дать ей по спине «раза̀».
Я, впрочем, не держусь мнения, чтоб следовало жалеть о пресловутых французских causeries. В первой половине прошлого столетия они сделали свое дело, ознаменовав начало умственного возрождения и дав миру Вольтеров, Дидро̀, Гольбахов и проч. Но как только «возрождение» встретилось с 1789 годом, так тотчас же causeries утратили фрондерско-кощунственный характер и просто-напросто превратились в высшую школу паскудства. Впрочем, и доселе образчики этих causeries от времени до времени появляются, на сцене французских комедий в форме «proverbes», в которых девица Круазетт показывает свои наливные плечи и поражает великолепием туалетов. Но, несмотря на привлекательность этих приманок, современные «провербы» точно так же мало удовлетворили бы козёра восемнадцатого века, как мало удовлетворяют они и буржуа-вивёра наших времен. Первый нашел бы их чересчур однообразными и не встретил бы в них ни аттической соли, ни элемента возрождения; второй говорит прямо: ведь все равно развязка будет в cabinet particulier, так из-за чего же ты всю эту музыку завела?
Не об этом надо жалеть, а о том горении мысли, которое в течение слишком полустолетия согревало не только Францию, но чрез ее посредство и мир. Но пришел бандит и, не долго думая, взял да и погасил огонь мысли. Он ничего не страшился, ни современников, ни потомков, и с одинаковым неразумением накладывал гасильник и на отдельные человеческие жизни, и на общее течение ее. Успех такого рода извергов — одна из ужаснейших тайн истории; но раз эта тайна прокралась в мир, все существующее, конкретное и отвлеченное, реальное и фантастическое, — все покоряется гнету ее.
И вот, в результате — республика без республиканцев, с сытыми буржуа во главе, в тылу и во флангах; с скульптурно обнаженными женщинами, с порнографическою литературой, с изобилием провизии и bijoux и с бесчисленным множеством cabinets particuliers, в которых денно и нощно слагаются гимны адюльтеру. Конечно, все это было заведено еще при бандите, но для чего понадобилось и держится доднесь? Держится упорно, несмотря на одну великую, две средних и одну малую революции.
На это возражают, что за республикой остается одно капитальное и неотъемлемое приобретение: suffrage universel[135]. Конечно, против этого ничего сказать нельзя; даже у нас ничего подобного нет. Но, во-первых, suffrage universel существовал и во времена бандита, и неизменно отвечал «да», когда последний этого желал. Во-вторых, ведь и теперь продукты suffrage universel, заседающие в палатах, едва ли многим отличаются от продуктов suffrage restreint[136], которыми щеголяли chambres introuvables*[137] времен Карла X и Луи-Филиппа. Это тоже тайна истории и, конечно, не из утешительных.
И еще говорят, что в последнее время в Париже уже начинается движение, имеющее положить конец владычеству буржуазии. Действительно, рабочие кварталы, с осуществлением амнистии, как будто оживились*, но размеры движения еще так ничтожны, что ни цели его, ни темперамент, ни шансы на успех — ничто не выяснилось. Покуда имеются в виду только страшные слова, которые, впрочем, не производят особенного впечатления, потому что за ними не слышится той жизненности и страстности, которые одни могут дать начало действительному движению.
P. S. В ту самую минуту, когда я дописываю настоящие строки, со стен петропавловской крепости раздается пушечная пальба, возвещающая, что галлы изгнаны*. Но как, однако ж, это давно было!
25-го декабря, 1880 года.
V*
В предыдущей главе, я говорил, что в Париже и одинокому человеку, без связей и знакомств, трудно пропа̀сть со скуки. Но, разумеется, в подходящей компании еще веселее. Хорошо и одному пообедать у Биньона или у Маньѝ, но вдвоем, втроем проштудировать приличествующий обеденный menu[138] — куда лучше.
В особенности слаще естся и пьется, живее чувствуются всякие скульптурности — в обществе соотечественников. Сердце сердцу весть подает. Никто так благовременно не щелкнет языком, никто так целесообразно не посмотрит на свет сквозь вино, так умно не вдохнет ноздрями, так сладостно не зажмурит глаза, так вкусно не захлебнется собственною слюною, как соотечественник. Обжоры и gourmets[139] всех стран и национальностей проделывают все эти движения; но только соотечественник выполнит это так, что у земляка все нутро взыграет. Все тут скажется: и писанная история, и устные предания, и педагогические особенности, и институт урядников, и внутренняя политика, и «не белы снеги»… Да, «не белы снеги», и даже по преимуществу. Едѝте вы sôle au vin blanc[140], a в ушах раздается «колокольчик, дар Валдая»*, а в глазах стелется бесконечная снеговая степь. И в довершение, среди захлебываний, вдыханий и щелканий, вдруг вырвется слово… ах, какое слово!
Клянусь, оригинальнее этой приправы представить себе ничего нельзя!
С кем поделиться впечатлениями, вынесенными из «Pilules du diable»? на чьей груди излить тревогу чувств, взволнованных чтением последнего номера «Avènement parisien»*?[141] кому рассказать: вот, батюшка, я давеча в musée Cluny*[142] инструментик, придуманный средневековыми рыцарями для охранения супружеской верности, видел — вот так штука! Разумеется, всё ему, всё соотечественнику! Кто, кроме соотечественника, примет к сердцу эти впечатления, тревоги и рассказы? Кто, как не он, ощутит именно
А потом и еще: формы правления, внешняя и внутренняя политики, начальство, военные и морские силы, религия, бог — кем обо всем этом по душе поговорить? Кто, кроме соотечественника, поймет те образные уподобления, те внезапные переходы и умозаключения, которые могут быть объяснены только интимным миросозерцанием, свойственным той или другой национальности? Кто с большею выпуклостью, так сказать, при помощи собственных боков, пустит в ход сравнительный метод, который, в деле оценки форм общежития, представляет самое веское и убедительное доказательство?
Словом сказать, в обществе соотечественника всякое ощущение приобретает двойную и тройную цену, всякое удовольствие возвышается до степени наслаждения.
Но ежели высказанные сейчас замечания верны относительно скитальцев вообще, то относительно